Федотов. Повесть о художнике
Шрифт:
Зима в тесных горницах маленького дома на Огородниках казалась печальной и долгой; в комнатах царила тишина. Окна доверху покрывались ледяными деревьями и листьями. От жарко натопленной печи было угарно; против угара употребляли средство — вносили в комнаты тарелку со снегом: говорили, что снег вбирает угар.
В морозы катались с горки на доске, обмазанной навозом и обмороженной. Катались и на обмороженном решете, но в решето садились только девочки.
Весна начиналась с грязи и с луж, потом на высокие деревья около церкви Харитония с криком прилетали грачи. Во всю ширину улицы стояли лужи, и в них отражались деревья, заборы и невысокие дома. Около луж чирикали и плескались, умывались,
Весной на лугах появлялись цветы, пестрые, как детвора: колокольчики, клевер, ромашка; в саду вырастала зоря с блестящими перистыми листьями, с гладким стеблем, из которого делали дудочки.
Интересно было в городе. На площадях стояли раешники; они вертели ручку райка, приговаривая:
— По копейке! По копейке!
Раек похож на маленький домик, поставленный на легкий раскидной столик; домик покрыт двускатной крышей, а на передней стенке сделаны четыре круглых окошка: через них смотрели внутрь райка.
Раешник — обычно человек молодой, в высоком картузе, в нарядном, хотя и поношенном, кафтане.
Раешник оживлен и сладкоречив.
Дети стояли в стороне: копейки не было.
Объяснения при смене картинок, соединенных вскладень, давали в рифму:
— А вот, изволите видеть, господа, андерманир [1] штук, хороший вид: город Кострома горит. А вот андерманир — другой вид: Петр Первый стоит, государь был славный, а притом и православный. А вот андерманир штук: город Палеромо стоит, барская фамилия по улицам чинно гуляет и нищих тальянских русскими деньгами щедро наделяет. А вот, изволите посмотреть другой андерманир штук — другой вид: Успенский собор в Москве стоит, нищих в нем бьют, ничего не дают.
1
Андерманир (нем. ander — другой, Manier — способ) — по-другому.
Москва любила говорить, петь, рисовать. Дети шли в Китай-город, выходили на Красную площадь, считали купола церкви Василия Блаженного, бродили между торговыми рядами. В дощатых палатках пестрели лубки на веревочках. На лубках — войны, победы, генералы, и рядом картина о том, как мыши кота хоронили. Все картины с надписями. Их можно долго рассматривать. Здесь же предлагали купить лаковые табакерки с разными рисунками, с портретами Кутузова, Багратиона, Платова. А больше всего было рисунков, изображающих пожар Москвы.
В палатках продавали точеную посуду и другие деревянные, пестро раскрашенные диковинки; прокаленная в печи олифа, положенная на олово и испещренная красками, блестела, как драгоценный камень.
Здесь в первый раз встретился будущий художник с живописью.
Посылали его сюда купить сахару восьмушку, чая на заварку, но больше он приходил сюда сам: посмотреть, послушать.
В рядах шумели, говорили покупатели, говорили и кричали купцы, пели нищие.
Говорили и хвастались в старой купеческо-мещанской Москве многим: точеной посудой, табаком, лаковыми табакерками, Василием Блаженным и Царь-пушкой.
Была молва, что та пушка одним выстрелом могла побить всех французов, но не посмели из нее стрелять, потому что выхлынула бы Москва-река из берегов и затопила бы весь город.
На Москве-реке скрипели причалами баржи, черные снасти темнели на синем небе.
Шло лето. Сады отцветали, наливались ягоды; потом по улицам начинали ходить обручники — по всему околотку раздавался стук набиваемых на кадки новых дубовых обручей. Обручник — старый солдат; набивает обручи и рассказывает о Берлине, о Париже, о дальних походах, мягких, пыльных дорогах и о дорогах кирпичных, о победах, поражениях.
Кончалась работа обручника — начинали парить кадки: это значило, что скоро поспеют огурцы.
На траве зорюшке появлялись маленькие овальные, сжатые со спины плодики; их звали просвирками.
На больших рынках стояли возы с сеном; воз взвешивали на огромных весах и везли домой. Воз с сеном шумит в воротах, задевает вереи сухой травой, въезжает во двор.
Сено дают попробовать корове, и отец, который покупает сено сам, волнуется так, как будто принес важную бумагу на подпись самому директору департамента. Корова ест, в ее голубых глазах отражаются многокупольная церковь и маленький дом.
Сено вилами бросают на сеновал. Теперь можно забраться в сенник и оттуда смотреть, как военачальник с горы; с сеновала видна сизая, старая Сухарева башня и другая, ближняя, белая — Меншиковская; ее зовут «невестой Ивана Великого».
У огородников покупали огурцы. Огурцы мыли, готовили рассол, клали в рассол чеснок и дубовые листья, для того чтобы огурцы были крепкими.
Поспевали яблоки, начинал желтеть и падать лист.
На дворах устанавливали чудовищных размеров корыта, рубили капусту стальными сечками, и тут начинались в Москве песни.
Капусты много, ее нельзя рубить без песен. Во всех дворах слышен один и тот же стук, а песни разные.
Пухлые, сочные листья превращаются в мелкие прядки. На полуизрубленные листья насыпают крупную соль, мягкий звук сечек сменяется царапающим: это соль попадает под сечку. Ели в доме много и просто.
Павел Андреевич был, как тогда говорили, «из простых».
В своей автобиографии Павел Андреевич так вспоминает про тогдашнюю Москву:
«Отдаленные улицы Москвы и теперь еще сохраняют колорит сельский, а в то время они были почти то же, что деревня. Любимым местом наших игр был сенник, где можно было не только вдоволь резвиться с другими ребятишками, но оттуда сверху открывался вид на соседние дворы, а все сцены, на них происходившие, оказывались перед глазами наблюдателя, как на блюдечке. Сколько я могу дать себе отчет в настоящее время, способностью находить наслаждение в созерцательных занятиях обязан я сеннику, или, скорее, верхней его части. Жизнь небогатого, даже попросту бедного дитяти обильна разнобразием, которое зачастую недоступно ребенку из достаточного семейства, — ребенку, развивающемуся в тесном кругу из своих родителей, гувернантки да двух-трех друзей дома — особ по большей части благовоспитанных, стало быть не имеющих ничего особенного, действующего на детскую фантазию.
Возьмите теперь мое детство: я всякий день видел десятки народа самого разнохарактерного, живописного и, сверх этого, сближенного со мною.
Наша многочисленная родня, как вы можете догадаться, состояла из людей простых, не улаженных светской жизнью; наша прислуга составляла часть семейства, болтала передо мной и являлась нараспашку; соседи были все люди знакомые; с их детьми я сходился не на детских вечерах, а на сеннике или в огороде; мы дружили, ссорились и дрались иногда, как только нам того хотелось. Представители разных сословий встречались на каждом шагу — и у тетушек, и у кума отца, и у приходского священника, и около сенника, и на соседних дворах… Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, „основной фонд моего дарования“».