Федотов. Повесть о художнике
Шрифт:
— Вы не понимаете государя Николая Павловича, а он хорошо знает, что делает, когда дает мне деньги только на хлеб, — ответил Федотов. — Я существую в его царстве так, как существовал Белинский; мы должны работать непрерывно и неустанным трудом добывать право существования для гоголевского направления русского искусства.
— Быть может, Брюллов несчастнее вас, — сказал Жемчужников, — хотя он поехал на остров Мадеру отдыхать.
— Я и Шевченко, — ответил Федотов, — Брюллову благодарны как учителю. Пусть он будет счастлив.
РАЗГОВОР
«Посмотри, — сказал он (Федотов) мне, указывая на картину, — знаешь ли ты, кто мне открыл секрет этой краски? Карл П. Брюллов — я видел его во сне… и он мне рассказал, какую краску надобно употребить для подобного освещения».
Написать картину? Но что писать? Темы почти все запрещены.
Государственный совет обсуждал вопрос о лубочных картинах. Московский генерал-губернатор Закревский все старые медные доски, по которым печатались лубки, истребовал к себе, изрубил в куски и передал в колокольный ряд на переливку.
Государь император обсуждал вопрос о том, можно ли переиздать сатиры Кантемира, и решил, что не стоит.
Можно написать такую картину: приезжает институтка из Смольного в свой дом, дома бедно, как у Федотова.
Но пойди нарисуй! Скажут, что вмешивается в дела правительства, указывает, что воспитание неправильное.
Уж и так отношения испортились с начальством.
Советовали нарисовать картину «Посещение императором Николаем Павловичем Патриотического института».
Пускай будет: Николай Павлович держит на руках девочку. Так сказать, мадонна наоборот.
Можно нарисовать детей кругом, голубые жилки на висках, розовые прозрачные уши, головы, поднятые вверх.
Утешало одно: Агин освободился.
Пошел гулять, зашел далеко, ночевал у знакомого на Галерной гавани.
Комната для ночлега окнами во двор. В Галерной гавани тихо. Интересно было смотреть, как становилась все короче свеча и изменялось ее отражение в стекле окна.
На дворе поют петухи разными голосами, хриплыми, яростными, звонкими.
Помолчат и снова поют, как будто у них смена или караулы меняются.
Интересно было бы написать картину: деревня, утро еще почти без света, стоит человек у какого-то дома — это евангельский блудный сын вернулся к дому отца.
Почему нужно непременно о древнем «блудном сыне»? Почему не рисовать свое о своем?
Снова зажег свечу.
Что Коршунов дома делает? Не будет больше покупать он любимые свои лубки. Скучать будет Коршунов, старый финляндец.
Вспомнил: деревня, за окнами грязь, она еще не прочахла, она такая глубокая, такая липкая, что и ночью ее не забудешь. Грязь за окном. Темно. Дом отрезан. Гитара. Офицер. Мало света. В глубине денщик стоит и курит. Ночь. Поют петухи. Подробностей как можно меньше.
Надо, чтоб было понятно, каково этому офицеру, хотя, может быть, он и глупый. Утром пьет ячменный кофе, играет на гитаре.
Что он делает с тоски?
Свеча осветит самовар краем, гитара отразит свет, рубашка офицера освещена. В глубине денщик черноволосый. На первом плане стул твердого рисунка. Написать его, не отходя.
Как передать, что времени слишком много? Как дать картине центр тоски?
Висит в Эрмитаже картина: уютная комната, нарядная женщина у окна. Внизу, у нижней грани картины, служит собака, и видно, что женщине скучновато.
Но собака уютный зверь; собака служит охотно.
Пускай он кота дрессирует, кота выдрессировать почти нельзя, и видно будет, что время тому офицеру не нужно.
В темноте составил рисунок. Свеча горела уже бумагой у подсвечника.
Стало светать. Опять запели петухи. Рисунок на столе обозначался все ясней и ясней. Вдохновенье томило Федотова. Было совершенно невозможно лежать на одном месте.
Встал. Тихо прошел в сени, нашел там платье, а где сапоги? Взяли чистить?
Надел чьи-то чужие, очень широкие туфли, по улице шел спеша и с трудом. С Галерной гавани далеко.
Павел Андреевич шел домой по берегу Невы. Тихая луна забралась в небо, выбелила крутой шлем Исаакия, сделала черными набережные и матово-серебряной зимнюю реку.
Ночь над городом тихая, фосфорически белая. Каменные, тяжелые, высокоплечие атлеты в полосе луны борются у тяжелых колонн Горного института, разделенных глубокими черными тенями.
Вот и дом. Тихая улица под снегом, высокие, нетронутые сугробы, над сугробом — красное окно. Коршунов не спит, ждет.
Павел Андреевич хотел вспомнить, где он видел это сочетание темно-красного теплого цвета и фосфорически белого света луны.
Он вошел в комнату. Жарко. На мольберте стоял набросок: ночь, маленькая комната, на улице, вероятно, мороз, а тут лампа с красным абажуром, красная скатерть еще более окрашивает свет.
Офицер лежит на диване, закинув босую ногу; внизу красный свет переходит почти в черноту, и там видно, как белый пудель, вытянувшись, прыгает через палку.
«Как усилить это красное? Почему картина все еще бледна?»
Павел Андреевич взял кисть и присел у мольберта. Утром он, разогнув спину, отошел к двери и вдруг увидел, что маленький, тесный холст ожил: вокруг свечи уже горела бумага, огонь поднимался маленьким дымным столбиком, сало оплывало на медный позеленевший подсвечник.
Павел Андреевич лег, покрылся шинелью: от окна дуло.
Ночь проходила медленно. На той стороне улицы, за сугробами, запели петухи.
Вдохновение томило Федотова. Он скинул шинель. Тикали и вдруг замолчали часы.
Ночью был сон. Сон был такой: приходил Брюллов. Федотов встает; видит себя самого спящим на постели. Они вместе поставили картину у стула и рассматривали ее. Федотов широкоплечий, лысый, Брюллов очень постарел, а голова красивая — видно, что он болеет там у себя на острове Мадера.