Фендер-Бендер
Шрифт:
Вопреки толстяку, вопреки всему, что пришлось пережить после этого краха, он собрался и начал новый роман, и его приняли, напечатали, о нем стали говорить, но с тех пор каждый раз, сдавая новую рукопись, он страшно переживал и не находил себе места, навсегда запомнив то чувство опустошения, которое испытал после фиаско с третьим своим романом. Кто сказал, что писательский труд легок? Так могут утверждать лишь глупцы, находящие особенную сладость в глумлении над чужими книгами. Такого народа всегда было достаточно, и забавно видеть, как какой-нибудь вечный студент, выступающий против жизни в весе пера и вечно получающий от нее тумаки да затрещины, со значением дребезжит что-то похабненькое в адрес непонятого им по причине скудоумия романа.
Вот и сейчас, перевернувшись на левый, запретный бок, он внезапно пожалел себя. Пожалел, что так и не научился быть толстокожим и не волноваться, принимая сюрпризы судьбы с элегантной рассеянностью, так, словно к нему это вовсе и не относится. Пожалел, что спит один, не ощущая затылком лукового
Дав себе слово в случае провала прекратить писать вовсе и наняться таксистом, он уснул и проспал до обеденного времени и, возможно, спал бы еще дольше, но телефонная трель заставила его проснуться и ощутить, как тревожно забилось сердце, когда услышал он, что звонит его редактор, его судия, готовый огласить свое решение и, стукнув молотком по кафедре, утвердить приговор, придав ему полную силу.
– Замечательно, старик! Великолепно! Я зачитался и не смог оторваться, покуда все не прочел!
Пробормотав в трубку какие-то слова благодарности, он вышел на кухню, зацепившись ногой за сушку с развешанным бельем, но не выругался, а со счастливым лицом сел за свой столик, включил чайник, вытащил из вазочки кусочек засахаренного мармелада и, придвинув к себе чистую страницу, написал первое предложение. Поглядел в окно. Услышал шедший с перестуком поезд. «Иркутский», – подумал он и улыбнулся. Жизнь продолжалась.
Маленький серый автомобиль наконец вышел из ремонта. В его железных кишочках булькало новое масло, свечи исправно искрили, колеса упружили, а пластмассовая обивка приятно и деловито поскрипывала на поворотах и пронзительно, так что кожа вмиг становилась похожей на гусиную, – когда автомобиль проваливался в какую-нибудь дорожную канаву. Утром ему нужно было ехать в Подмосковье: писатель поддался всеобщему порыву и сделался карликовым ленд-лордом, приобретя участок земли неподалеку от Новоиерусалимского монастыря. Участок и впрямь был небольшим, но достаточным, чтобы построить на нем дом – не дом, а так, домик, в котором предусматривался кабинет. Собственно, ради кабинета он все это и затеял, всю эту возмутительную, иссушающую всякого кавардачную чехарду. Он долго искал каких-то «рекомендованных» строителей, непременно не из Азии или с Кавказа, хотя лично ничего против них не имел, просто не знал, как ему вести себя с этими, как ему казалось, весьма своеобразными и вспыльчивыми людьми. Наконец отыскался какой-то лупоглазый, кажется, из Черновцов, парень с неправильной фамилией «Фрунзе». В том смысле, что у самого легендарного большевика Фрунзе его фамилия была, разумеется, такой, какой ей и положено быть, а у лупоглазого прораба она была Фрунза, и от этого сразу начались вокруг строительства разные злые чудеса. Перво-наперво этот, который с неправильной фамилией, соорудил на участке сарай без окон и дверей, который именовал «вагончиком». В вагончик этот он поселил четверых своих односельчан. Вагончик представлял собой удручающее зрелище, так как помимо отсутствия естественных отверстий, служащих для проникновения дневного света, он был снаружи фрагментарно оббит какими-то подручными материалами, среди которых был и кусок кровельного железа, и отрез линолеума, и свернутая втрое целлофановая пленка. Словом, до боли напоминал паскудный вагончик одиночный фрагмент трущобного города из голливудского культурного наследия. И казалось, что вот-вот из-за неплотно прикрытой дверки появятся залихватские негры или мексиканцы, сине-радужные от своих татуировок, с никелированными револьверами и при том в вопиюще драной одежде. Но вместо этого выползало из вагончика уставшее и покряхтывающее семейство Кiфу: отец и три сына, – и вот этот служащий основой всякой русской сказки квартет, в котором, как водится, «у крестьянина три сына, старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак», и строил домик с заветным кабинетом в мансарде. Четверо сомнамбул копошились в земле, рыли какие-то траншеи, страдали от того, что на них сверху обваливались земляные стены, размытые дождливым летом. Отсутствие элементарных удобств их вовсе не смущало, питались они крупами и горохом, варя всегда одну и ту же похлебку в той половине вагончика, что была одновременно за кухню и за хранилище разнообразного инструмента. Кастрюли и кувалды столь удручающе подействовали на него однажды, когда он решил заглянуть в вагончик, что больше он туда уже никогда не заглядывал, опасаясь повторения того щемящего сострадания, которое родилось в нем при виде убожеского быта рабочих. Сострадание надобно расходовать по чуть-чуть, по миллиграмму, чтобы хватило его на всю жизнь. Тот, кто израсходует его быстро и понапрасну, обречен в пятьдесят лет сделаться неврастеником со слезящимися глазами и неуверенной походкой, моционирующим по одному и тому же ежедневному маршруту, крадясь вдоль стен многоэтажек и опуская голову, когда мимо проходят жизнерадостные
Злые же чудеса, творимые пронырливым Фрунзой, заключались в совершенно катастрофичном расходовании денежных средств на какие-то доски, «писок» и щебенку, название которой, так же как и «писок», Фрунза писал с искрометной оригинальностью, не догадываясь об этом. «Шибионка» сплошь и рядом встречалась в его речи и тех коротких, на огрызках бумаги записанных подсчетах, которые Фрунза называл отчетами, предоставляя бумажные лоскутки взамен наличности, поглощаемой им в чудовищных количествах. Однажды прораб даже приснился ему в виде нарисованного на картонном щите существа с разверстой пастью, в которую въезжала транспортерная лента, усыпанная купюрами, а позади щита росла гора «шибионки», достигшая неба и заслонившая собой ночное и дневное светила. По робким догадкам писателя Фрунза употребил неизвестно куда столько «шибионки», что ею можно было бы засыпать кратер тунгусского метеорита или, скажем, русло такой реки, как Яуза. И нужно было бы дать этому Фрунзе отлуп и прогнать его прочь, но делом это было скверным и пахло дурными последствиями, из которых самым главным был вопрос «а найдется ли кто-то получше, чем этот лупоглазый прораб?». В самом деле, племя прорабов, их исключительно подлейшая порода может лишь предложить более-менее обаятельных экземпляров, но уж никоим образом не может произвести на свет хоть что-то мало-мальски честное. А Фрунза был обаятелен, врал честно, глядя в глаза, не курил, не пил, пользовался популярностью в кругах интеллигенции, преимущественно из синематографа. Какой-то кинодеятель, кажется, даже народный артист и лучший в стране оператор, так вот, он-то и сосватал его. Будучи человеком далеким от строительных грубостей и неискушенным в количестве щебенки, он считал лупоглазого прораба за честного парня. Услуга оказалась медвежьей, но что имеем – не храним, рассудил писатель и с Фрунзой решил не расставаться.
Проезжая по какой-то улице неподалеку от телецентра, он вдруг увидел рядом с собою грузовик с одним только решетчатым оконцем в кузове, синей полосой и надписью «милиция». Сообразив, что этот грузовик катает заключенных из суда в тюрьму и наоборот, он принялся разглядывать его пристальней и, дойдя наконец до кабины, невольно содрогнулся при виде лиц конвоиров, более напоминавших каких-то медведей: с виду полнейших увальней, а на деле когтистых и жестоких существ, готовых всякую минуту дать отпор амбициям своего согнувшегося в кузове в три погибели «контингента». И словно в довесок к этой сомнительно-романтической тюрьме на колесах приемник маленького серого автомобиля, потеряв сигнал, вдруг сам собою настроился на волну, которую он никогда не слышал, и какая-то осипшая торговка своим грубым, обволакивающим и льдистым голосом запела про лейтенанта, с которым все испытывающие тоску по сильному плечу дамы желали бы танцевать, а лишь она, торговка, не желает ни капли его любви, поучая его о молодости, которая главнее, нежели погоны. Он оказался словно между молотом и наковальней, имея с одной стороны тюремный грузовик, а с другой эту пошлую песенку, и стал, не отрываясь от дороги, пытаться выключить радио, но кнопку на ощупь найти не смог, и пришлось все же на мгновение отвлечься. Правее его и несколько впереди ехал грузовик, а перед грузовиком легковой автомобиль, все порывавшийся совершить обгон, но управляемый каким-то субъектом, фамилия которого могла бы быть Ослов, или Тянитолкаев, или, на украинский манер, Бестолочко. Этот неразъясненный наконец лениво дал влево, не включив оранжевой лампочки поворотника, и отвлекшийся писатель произвел фендер-бендер, как называют такого рода столкновение англосаксы, большие любители вкладывать в одно слово сразу десять смыслов. Тут же пришлось остановиться, образовалась кутерьма, тюремный грузовик очень медленно проследовал мимо, и видно было, как медведи с любопытством и оживлением разглядывают и обсуждают произошедшее на их глазах. Пострадавший водитель с условно-ослиным псевдонимом кричал что-то, кажется, о совести и необходимости иметь глаза не только на жопе, но и там, где им положено быть. Писатель смущенно оправдывался, обещал все возместить и жалобно глядел на свой маленький автомобиль, давеча взятый им из починки. Фары его были разбиты, и от этого казалось, что автомобильчик смотрит на мир с укоризной и немым вопросом «братья живодеры, за что же вы меня?», и этот вид так расстроил скромнягу-писателя, что он внезапно очень ожесточился, чего никогда не бывало с ним прежде, ударил нерасторопного водителя грудью и в ответ на его притязания пообещал, что набьет тому морду, и тот сам не умеет управлять, и вообще, ну его к чертовой матери.
Водитель с неразъясненной фамилией открыл рот, а писатель в состоянии сильнейшего душевного волнения, даже в полнейшем смятении, сел на своего калеку и уехал. Некоторое время он все куда-то заворачивал, потом уж осмотрелся и, слегка остыв, тронул к дому, отставив для себя возможность сегодняшнего свидания с Фрунзой. Дома он нагрел себе супу, ловко управился с ветчинно-сырными бутербродами и, почувствовав зевающую слабость, прилег на левый, запретный бок. И лишь одно не давало ему покоя: он никак не мог забыть довольные глаза обоих сидящих в кабине грузовика медведей.