Феникс
Шрифт:
Тот меньше всего интересуется стулом. Он бросает взгляд на бутылку и хихикает.
— Коньячок!.. Противная погода сегодня… Ветер пробирает до косточек…
Саид смотрит на Анвара. По-прежнему парень уныл: пряди волос все так же брошены на глаза, и пальцы бороздят их, стараются вернуть на место. Произошло ли что-нибудь в человеке? За эти полчаса. Или он остался прежним, рабом Гундта и Брехта? Первый номер. Старший семерки. Великолепный экземпляр, расправляющийся с овчарками «Вальд-лагеря 20».
— Мне пора, — наклоняет
— Хайль! — откликается Брехт, сцеживая остатки коньяка в стакан.
«Что скажет Анвар? — беспокоился Исламбек. — Неужели ничего не скажет?»
Анвар молчит. Теребит волосы. Он, кажется, не замечает, как захлопывается дверь за шарфюрером.
Рут плакала. Оказалось, что она умеет плакать. Просто как женщина, как человек. Надие стало жаль ее.
— Я постараюсь помочь вам, фрау.
— Ты? Маленькая, слабая, заброшенная на чужбину девочка?
— Да, фрау… И все-таки.
Руки фрау Хенкель оплели плечи Надие. Это были усталые, потерявшие уверенность и силу руки. Они искали утешения, и Надие стала их гладить.
— Мы, женщины, должны быть опорой в этом человеческом горе.
— Да, да, — вздрагивали губы Рут. — Ты права… Что они могут? — она говорила о мужчинах. — Они воины. Они умирают…
«Телефункен» доносил далекую, непонятную, навевающую грусть музыку. Из какой-то страны. Неведомой. Тихой. Именно тихой, так думала Надие. Ведь есть же земля, не тронутая войной. Земля, где люди не слышат сводок с фронта, не слышат маршей. Просто живут. Просто люди.
— Ты любишь кого-нибудь из них, девочка? — прошептала Рут.
— В такое время любить?
— А когда же… Они умирают… Молодые, красивые… умирают…
— Разве нет будущего?
Впервые, кажется, для нее прозвучал этот вопрос. Вопрос, которым жила почти вся Германия. Все люди… Разве нет будущего? У кого? У этой турчанки? Или у самой Рут? Она не задумывалась над судьбой своих соотечественников. Они воюют. Они побеждают. Для нее побеждают, для жены президента. Значит, не о Рут Хенкель идет разговор. Разговор идет о девочке с большими грустными глазами. Подопечной Ольшера. Сегодня. А завтра подопечной Вали Каюмхана. Или еще кого-нибудь.
— Твое будущее, милая, здесь, в Германии. Ты можешь быть спокойной.
Рут поцеловала волосы Надие, гладкие, взблескивающие чернотой.
— И можешь любить…
— Умирающих?..
Рука шахини скользнула по бархату турецкой накидки, покрывавшей столик, нашла там сигареты. Вытащила одну. Поднесла ко рту.
— Люби живых… Не надо думать о завтра, девочка моя.
Они сидели на оттоманке. Тонули в шелковых подушках, тоже турецких. Спускали ноги на тавризский ковер. Вся комната была в коврах. Небольшая лампа под абажуром четко очерчивалась розовым пятном на темно-малиновом и коричневом ворсе. Лучи гасли в нем.
Бутылка токайского, давно начатая, склонялась над рюмками, наполняя их. Рут курила и пила. Заставляла пить Надие.
— Мир становится другим. Ясным. Вот от этой рюмки.
Голова Надие чуть-чуть кружилась. Мир действительно становился ясным. О нем можно было думать спокойно. Даже будущее не волновало. Не страшило. И ничего не хотелось. Только откинуться на знакомый ковер, турецкий ковер, и, смежив веки до полумрака, смотреть на розовое пятно. Слушать Рут.
— Ты не испытываешь такой потребности ощущать ясность?
— Не знаю, фрау. Для меня мир всегда был таинственным и непонятным. Я привыкла к этому.
Рут подобрала под себя ноги, упрятала их за подушками. Так было уютнее.
— У тебя цель? — спросила она серьезно.
Нужно было время, чтобы ответить на такой вопрос. Рут расценила паузу по-своему. Решила помочь Надие.
— Ты к чему-то стремишься?
— Кажется, нет… Разве это доступно простому смертному? Мною руководят.
— Капитан?
— И он… тоже… Я на службе, фрау…
— Это воля отца?
— Да…
— Но его уже нет.
— Нужно быть верной памяти.
— Он продал тебя Ольшеру?
— Фрау упрощает чувства…
— Прости…
Руки шахини снова обвили плечи Надие и ласково, извинительно сжали их.
— Я сама невольница.
— Вы?!
— Глупая… Высокий титул превращает женщину в рабыню.
Рут пригубила рюмку, отпила глоток. Посмотрела тоскливо на свою гостью.
— Удивлена?
Надие кивнула.
— Ты удивишься еще больше, если я скажу, что рабство мое почти беспредельно… Я даже твоя рабыня.
— Не смейте говорить так, фрау. Мне стыдно…
— Ну, ну. Не терзайся… Это не так уж парадоксально, милая. От твоей любезности зависит мой покой… Даже моя судьба.
Слезы задрожали на ее ресницах. Только задрожали, но большего и не нужно было. Большее могло унизить Рут.
— Я узнаю его имя, фрау…
Теперь Рут заплакала. Отвернулась и, подбирая мизинцем слезы, стала всхлипывать. Круглые, пухлые плечи ее вздрагивали.
— Боже…
Они долго пили и долго говорили. Почти об одном и том же. О любви. Странной любви, непонятной Надие, напоминающей чем-то страдание обманутого человека. Всегда она обрывалась, всегда приносила боль.
— Так должно быть, девочка. Чувство — это только хмель… Он проходит…
— Без следа?
— Почему же… Воспоминание… Приятное воспоминание.
Рут смолкла и с улыбкой смотрела на розовое пятно абажура, тлевшее в полумраке. Она помнила. Многое помнила. Это многое и давало ей право говорить о чувствах. Иногда она хмурилась. Умела отстранять от себя неприятное. Возвращала улыбку.
Надие порывалась уйти — было поздно. Рут касалась ее локтя. Останавливала.
— Сейчас придет он.