Чтение онлайн

на главную

Жанры

Феноменологическое познание
Шрифт:

Здесь, как нам кажется, и следовало бы искать камень преткновения в нашем обращении с мыслью древних. Оттого и мнятся нам они "наивными", "примитивными", а то и "шарлатанами", что берем мы их не адекватно, а по–своему, весьма наивно полагая, что для мышления достаточно иметь мозги. Грек ужаснулся бы этой уверенности; он, не словами, нет, всем видом своим возразил бы: для того, чтобы хорошо мыслить, надо уметь хорошо бежать, хорошо метать диск, хорошо стрелять из лука, хорошо бороться, и уж во всяком случае вполне естественным было для него то дикое для нас обстоятельство, что величайший философ мог одновременно носить титул олимпийского чемпиона. Выражаясь по–современному, греческая мысль — зависимая переменная пластически–телесных диспозиций. Парадокс Эйнштейна о мизинце, знающем больше, чем голова, парадоксален именно для нашего сознания; для грека он — норма восприятия. Мысль — мимична, жестикуляционна, грациозна; ее циркуляция беспрепятственна и тотальна; она — в жесте пальца (так изумительно изображенном в стихотворении Германа Гессе "Der erhobene Finger"), в походке, в осанке, она же (в случае надобности) и в голове, не как у нас, однако, "без права выезда", а без постоянной прописки. Мы оттого и спасаемся в разного рода "интерпретациях" древней философии, что лишены возможности прямого вживания в нее. Голова, гораздая на интерпретации, бессильна вникнуть в суть, скажем, платоновской философии; словно бык на изящного матадора, несется наша мысль на платоновские идеи и промахивается, ибо идеи эти — не силлогистические чучела, а… танцовщицы [3] . Могли бы мы станцевать платоновский диалог? Увы, мы его лишь вызубриваем, впитывая в него собственные молекулярно–химические процессы и дочитываясь до почтенных отвлеченностей. Но вот свидетельство современника, назначенное, казалось бы, продемонстрировать нам по контрасту чудовищную меру нашей отвлеченности: "Когда я слушаю его, сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов, а из глаз моих от его речей льются слезы" [4] . Способны ли мы понять такое?

3

3. "Платоновская

идея, — пишет А Ф. Лосев, — это танец, доведенный до своего понятийного предела". А. Ф. Лосев. История античной эстетики. Высокая классика. М., 1974, с. 276.

4

4. Признание Алкивиада о Сократе. См. Платон. Соч. в трех томах, т. 2. M., 1970, с. 148.

Понять это, значит погрузиться в ритмы судеб становления знания. Темы, затронутые выше, влекут мысль к уразумению и осознанию собственных путей. Придется подчеркнуть еще раз: цель сказанного не в критике фактов, а в их понимании. Вопрос "чем думает человек?" требует последовательного проведения, через все падежи. Если, потеряв возможность имманентного восприятия древней философии, мы не утратили еще хотя бы осознания самой этой потери, то именно оно и смогло бы послужить нам ариадниной нитью в поисках выхода из лабиринта отчужденности. В конце концов, было бы нелепостью сетовать на эту отчужденность или пытаться превозмочь ее всяческими ретроспективными ностальгиями, но непростительным заблуждением было бы и полное игнорирование ее, так как в ее осознании лежит начало подлинно радикальной философской (рефлексии. Философ тем и отличается от естествоиспытателя, что взор его принципиально направлен на истоки, обусловливающие типику, специфику и методику его философствования. Заниматься философией только потому, что тебя ей научили или ты сам случайно научился ей, принимать за точку отсчета круг готовых предпосылок и положений, словно бы они и были единственной нормой мышления как такового, значит сводить философское познание к пустой номенклатурной комбинаторике и посильно способствовать универсальному кризису, отовсюду вламывающемуся в сознание и жизнь.

Кризис этот давно уже стал очевидностью. Из многочисленных свидетельств мы приведем два примера, два потрясающих признания, трагически скликающиеся на фоне мировых катастроф. Выбор наш обусловлен тем симптоматическим обстоятельством, что речь идет о двух последних классиках большой философии, безукоризненных поборниках строгой научности; их сдержанные голоса, несомненно, стоят многих криков и панических междометий. Эрнст Кассирер, прославленный марбуржец и автор классической "Философии символических форм", бывший ректор Гамбургского университета и изгнанник после 1933 года, открыто и резко демонстрирует "переход в другой род". В докладе "Понятие философии как философская проблема", прочитанном в Гетеборгском университете в 1935 году, Кассирер цитирует Швейцера: философия по своему призванию есть путеводитель и страж разума; она должна воспитывать нас к борьбе за идеалы, лежащие в основании культуры. "Но в час гибели сторож смежил очи, он, назначенный нести вахту над нами". "Я думаю, — продолжает Кассирер, — что все из нас, кто в последние десятилетия трудился на поприще теоретической философии, заслуживают в некотором смысле этот упрек Швейцера; я не исключаю самого себя и не прощаю этого самому себе. Прилагая массу усилий во имя схоластической концепции философии, запутавшись в ее тенетах и словно бы застряв в ее утонченных проблемах, все мы слишком часто упускали из виду подлинную связь философии с миром. Но сегодня мы уже не в состоянии закрывать глаза на грозящую опасность" [5] . И почти одновременно с этим признанием еще одно признание, на этот раз уже в прямой связи с нашей центральной темой. Эдмунд Гуссерль, основатель феноменологической школы и, пожалуй, последний хранитель печати классической немецкой философии, бывший профессор Фрейбургского университета и тоже изгнанник; теме кризиса посвящена его последняя книга "Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология". Читатель, знакомый с творчеством Гуссерля от "Философии арифметики" и "Логических исследований" до "Картезианских медитаций", не может не испытывать странного волнения, вчитываясь в текст этой воистину лебединой песни великих традиций европейской философии. Упрек Швейцера значим и здесь; десятилетия напряженнейшего труда на поприще теоретической философии, грандиозная попытка вырвать философию из унизительного статуса служанки наук и вернуть ей единственно подобающую ей роль госпожи наук, почти умоисступленная верность идеалу "строгой научности" и… надрыв, транспарирующий нотками безысходности, неизбывная боль ума об утраченной духовности: "Непреходящим свидетельством об этом духе мы обладаем в великолепном гимне Шиллера и Бетховена "К радости". Сегодня мы можем слушать этот гимн только с болезненными чувствами. Невозможно вообразить себе большего контраста, чем ситуация того времени и наша нынешняя ситуация" [6] . Двадцатилетием раньше ситуация вызвучивалась в совершенно иной тональности: "Наше время принято называть временем упадка. Я не согласен признать правильность такого упрека… Я полагаю, что наше время по своему призванию — великое время… Его прочнейшей реальностью является наука; и, стало быть, философская наука есть то, что наиболее необходимо нашему времени" [7] . В этих словах еще не изжит XIX век: время безотчетно оптимистических иллюзий, покоящихся на сногсшибательных достижениях научного прогресса; XX век ворвался в сознание острейшим ощущением катастрофы: "Европейские нации больны. Европа сама находится в кризисе" [8] . "Прочнейшая реальность", гарантирующая aere perennis нашего "великого времени", неожиданным образом обнаружила трещины и "стала сомнительной" [9] . Выяснилось, что триумфальное развитие наук шло вразрез с проблемами человеческого существования, так что "в нашей жизненной нужде… науке нам нечего сказать. Она принципиально исключает те самые вопросы, которые являются насущнейшими для людей, подверженных в наши несчастные дни роковым переворотам: вопросы о смысле или бессмысленности всего человеческого существования… Можем ли мы жить в этом мире, история которого складывается в непрерывную цепь иллюзорных порывов и горьких разочарований" [10] .

5

5. Е. Cassirer. Symbol, Myth and Culture Essays and Lectures 1935–1945. Yale Univ. Press, 1979, p. 60.

6

6. E. Husserl. Die Krisis der europ"aischen Wissenschaften und die Transcendentale Ph"anomenologie. "Husserliana", Bd. 6. Haag, 1954, S. 8.

7

7. Э. Гуссерль. Философия, как строгая наука. "Логос", кн. 1. М., 1911, с. 55.

8

8. Е. Husserl. Die Krisis der europ"aischen Wissenschaften…, S. 315.

9

9. Ibid., S. 1.

10

10. Ibid., S. 4–5.

В свете этих признаний, тем более выразительных, что принадлежащих не адептам "ленивого иррационализма" (выражение Гуссерля), а исключительным поборникам строгого научного знания, вопрос "чем думает человек?" приобретает едва ли не центральное значение в осмыслении путей становления европейской мысли. Формалистически говоря, случилось так, что causa finalis (конечной причиной) истории знания стал кризис, и самопервейшая обязанность всякой действительной философской рефлексии совпала с необходимостью выяснения causa efficiens (действующей причины) ситуации. Quid facti кризиса потребовал quid juris его; иначе говоря, вопросом вопросов философии оказался не: "как возможны синтетические априорные суждения?" (работающие на кризис, скажем мы), а: "как возможен сам кризис?", явивший нам века мыслительных усилий как "непрерывную цепь иллюзорных порывов и горьких разочарований". Ракурс этого вопроса и пытаемся мы осилить в теме "проблема познания как reductio ad absurdum". Тема — лейттема истории мысли; в ней исчезают различия между "методами" и "точками зрения"; странный факт, но ни в одной другой проблеме философия не проявила такого безупречного единства в ладе, строе, сыгранности и телосе мысли, как в роковом служении этой проблеме.

Что же значит, собственно, сама проблема познания? Мы никогда не поймем ее приведения к нелепости, если будем руководствоваться критериями, присущими именно этой — "приведенной" — форме ее, т. е. рефлексия наша окажется бессмысленной в самом факте осознания нелепости имманентными этой нелепости средствами. Перцептивный горизонт проблемы должен быть выведен за рамки исторически ограниченного отрезка времени и расширен до максимально возможных перспектив. Разумеется, сказанное имеет значимость в первую очередь для философского сознания. Представитель отдельных научных дисциплин вполне (и с пользой для дела) довольствуется общезначимыми матрицами терминологического или методологического порядка, вписанными в контекст определенной исторической эпохи; ему не грозит опасность ошибки pars pro toto, так как претензии его ограничиваются именно частностями, не доходя до целого. Иначе обстоит дело В философии: она, по самому призванию своему, универсальна. и тотальна; поэтому исходной атмосферой ее должна быть не отдельная эпоха, опирающаяся на специфический инструментарий понятий и предпосылок, а целокупный гештальт бесконечности, в контексте которого только и становится понятной любая исторически оформленная специфика философской и научной рефлексии. Скажем так: если философ, исследующий проблему познания, отталкивается от некоего частного вида познавательной техники, например, кантовского или картезианского, то можно с самого же начала предвидеть серию неизбежных аберраций, на которые обречена линия его исследования. Кантовское или картезианское cogito не могут объяснить нам сути познания как такового, поскольку в объяснении нуждаются сами они, и объяснение это будет возможным как раз на фоне горизонта познания как такового. Приведение к нелепости начинается именно здесь, и в отношении указанных нами примеров оно, собственно, уже имело место: речь идет о вдребезги разбившихся стараниях неокантианских школ, пытавшихся перевернуть философскую вселенную рычагом кантовской рациональности, и о срыве попытки самого Гуссерля, сведшего горизонт мысли к фокусу картезианского Эго, несмотря на собственные же предостережения о недопустимости такого рода сведЕний. Если мы перенесем проблему в область сравнительной историко–философской типики мышления и будем оценивать новоевропейскую структуру познающего "Я" не с точки зрения какого–нибудь одного догматического принципа, а в ракурсе функции переменного значения, то это, по крайней мере, предопределит схематическую правильность нашего дальнейшего поиска. А между тем непроясненными остаются как раз основополагающие посылки анализа, и выбор точки отсчета обусловливается, как правило, не объективными критериями, а вкусом, склонностями, диспозицией, капризом и прочими превратностями личной и безличной психики. Ведь нельзя же было не знать, выдвигая нестерпимо тоталитарный лозунг "Назад к Канту!" и ориентируя на Канта правомочность мысли вообще, что наряду с кантианским измерением мысли существуют и другие измерения, на фоне которых предпосылки философии Канта выглядят, мягко говоря, сомнительными и необязательными. Уже не говоря о Юме, опровержение которого у Канта едва ли может считаться удавшимся [11] , что сказать о Гегеле, чьи начальные же установки попросту преграждают доступ к "Критике чистого разума"? Или, беря более ранний пример, как быть с Платоном, о связи которого с Кантом выразительно писал П. А. Флоренский: "Дайте себе труд сопоставить философское жизнепонимание Канта и Платона по пунктам, и вы увидите очень простой рецепт кантианства: сохраняя платоновскую терминологию и даже связь понятий, Кант берет жизнепонимание Платона и меняет перед ним знак — с плюса на минус. Тогда меняются все плюсы на минусы и все минусы на плюсы во всех положениях платонизма: так возникает кантианство" [12] . При этом нельзя упускать из виду, что речь идет не о простых разногласиях, а именно о принципиально различных измерениях сознания. Мы встречаемся здесь не только с различными "рабочими полями" познавательных усилий, но и с разностью духовного происхождения. Более того: само качество мысли, ее субстанция и типика, статус ее иерархичности и ноосферической геральдики изживаются в принципиально несовместимых ракурсах: мысль отталкивается здесь от существенно иных интуитивных самоданностей опыта, так что, там, где один, глядя на мир, видит роскошный паноптикум умных ликов, другой занят прилежной инвентаризацией чистых до самоотсутствия категориальных синтезов. И пусть не смущает нас при этом редкая или частая терминологическая идентичность; идентичность здесь исчерпывается планом голой фонетики; семантически она подлежит правилам не гармонии, а, скорее, энгармоники; один и тот же термин, как, например, в случае рассмотренных нами раньше понятий "идея" и "теория", выражает существенно неадекватное, иной раз даже диаметрально противоположное содержание, так что "идея", совпадающая в одном случае со своим этимоном и понимаемая буквально как "то, что видно" выворачивается в другом случае наизнанку, обозначая как раз "то, что не видно". Историк мысли, игнорирующий эту специфику и оценивающий мысль по шаблону собственных представлений о ней, без учета различных "индексов модальности" [13] , заведомо обречен на полную несостоятельность. Он, собственно, занят исследованием логики мысли на фоне принципиального отсутствия топики мысли, не видя при этом никчемности и химеричности самой логики, ибо логика, взятая вне контекста топики, бессодержательна, призрачна и вполне утопична [14] .

11

11. См. в этой связи интересную работу П. Шпета "Проблема причинности у Юма и Канта. Ответил ли Кант на сочинения Юма?". Киев, 1907.

12

12. П. Флоренский. Из богословского наследия. "Богословские труды", XVII, с. 124.

13

13. Термин Э. Кассирера. См. Е. Cassirer. Philosophie der symbolischen Formen, Bd. 1. Die Sprache, Berlin, 1923, S. 31.

14

14. Как часто забывают об этом, судя об "Аналитиках" Аристотеля в отрыве от его "Топики"!

15. И. В. Гёте. Избранные философские произведения, с. 285–286.

Философия, увиденная в целом, во всем разнообразии ее исторических свершений, как единый и умозримый горизонт, на фоне которого только и возможна аналитика композиционного расклада, — это требование неизбежно лежит в основе всякого исследования частных форм, претендующего на имманентность осмысления. К философии в этом отношении применимы глубочайшие слова Гёте о человеческом духе. "В человеческом духе, — говорит Гёте, — как и во всей вселенной, нет ничего ни вверху, ни внизу, все требует равных прав по отношению к общему центру, скрытое существование которого и обнаруживается как раз в гармоническом отношении к нему всех частей… Мы отлично знаем, что в отдельных человеческих натурах обыкновенно обнаруживается перевес какой–нибудь одной способности, и что отсюда необходимо проистекает односторонность воззрений, так как человек знает мир только через себя и потому в наивном самомнении полагает, что мир и построен через него и ради него. Именно по этой причине свои главные способности он ставит по отношению к целому во главу угла. А чего у него меньше, то ему хотелось бы совсем отвергнуть и изгнать из своей собственной цельности. Кто не убежден в том, что все проявления человеческого существа… он должен развить до полного единства, какое бы из этих свойств ни преобладало у него, тот будет все время изводиться в печальной ограниченности и никогда не поймет, почему у него столько упорных противников и почему он иной раз оказывается даже собственным противником" [15] .

Историко–философский материал, осмысленный имманентно посредством радикальной процедуры "заключения в скобки" всех методических точек зрения и установок, сколь бы интересными и глубокомысленными они ни были сами по себе, открывает нам чистое тематическое поле исторических судеб мысли в фокусе прямого совпадения их предметного смысла с исследовательским восприятием. Мысль, взятая таким образом, подчиняется не нормам интерпретации, а терапевтическому эффекту самообнаружения, и именно здесь проявляется та универсальная независимость исследователя, которая, по словам Маркса, "относится ко всякой вещи так, как того требует сущность самой вещи" [16] . Вернемся еще раз к началу наших размышлений: собеседник Юнга, по–видимому, имел довольно веские основания идентифицировать голову и сумасшествие, и все–таки у нас есть не менее веские основания усомниться в правомерности такой идентификации. Голова — что бы о ней ни говорили — вещь достаточно значимая и к тому же купленная слишком дорогой ценой, чтобы можно было с легким сердцем выносить ее на аукцион туземных никчемностей. Европеец, жадный до всякого рода атавистических сентенций, не уступит — будем надеяться! — это свое выстраданное наследие даже спасительным соблазнам сердца; бесценные дары последнего все же не перевесят (они, назначенные уравновесить) тяжесть величия человеческого интеллекта. Судить о голове, не неся в ней всей этой тяжести и всего этого величия, — пустое занятие, даже если выводы ненароком и окажутся горько справедливыми. Она — бремя тех, кто ее имеет, и справляться с ней, со всеми ее головоломками и головокружениями, придется именно этим немногим. Во всяком случае, они начнут с того, что урежут ее притязания и обуздают ее самоуверенность там, где она неуместна, и немалые услуги в этом благостном начинании окажет им сама она.

16

16. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, с. 7.

* * *

Мысль, идентичная себе, автономная стихия, осмысливающая хаос становления, в своем дофилософском прошлом равна миру, который равен мифу; мысль — мир — миф абсолютно рифмуются в фонетике lingua adamica, первозданного языка. Мысль не мыслит еще мира, она мыслит себя, как мир, и мир не есть еще предмет мысли, а сама мысль, обнаружившая в себе абсолют формообразовательных потенций. Начало философии — некий Ursprung (прапрыжок) из первородного тождества и немыслимой неразличимости в состояние раскола и противопоставленности, из ни–что в что , где мысль, изначально сращенная с природным, начинает постепенно осознавать себя через стихийную пульсацию человеческого тела; она еще вполне даймонична, хронична и хтонична, но уже она и эйдетична — в сновиденном массиве дофилософской апофатики пробуждаются утренние силы миросозерцательности, и мысль, бывшая до этого анонимной, выявляет отчетливые признаки синонимичности миру. Образ, имагинация, призрачная пластика — самопервейшие контуры ее пробуждения, и мерцающему сознанию Фалеса явлена она диковинным паноптикумом "богов, демонов и душ".

Начало философии — начало укрощения мысли. Дофилософская мысль, идентичная миру, — необъятна, неохватна и всюдна (выражение В. И. Вернадского): "все во всем" — такова ее максимально доступная характеристика; можно было бы описывать ее в исключительно негативных предикациях: она — безначальна, безлична, безвременна, беспредельна; мистерия ее начала вполне аналогична (гомологична!) математическому дифференциалу, или понятию бесконечно малого [17] : дифференциал, по Лейбницу, двузначен: с одной стороны, он дан до всякой величины и, стало быть, не подлежит количественным и протяженным характеристикам; с другой стороны, он несет в себе принцип количества и протяженности, подвижность которого и обусловливает переход из ничто в нечто. Дифференциальное исчисление философии начинается именно так: неосмысленная мысль тем не менее содержит в себе принцип всяческого осмысления, выводящий ее из чистой сплошности в хорошо темперированный строй истории: от Фалеса до наших дней.

17

17. Тонкий анализ логического аспекта этой мистерии осуществил в свое время Г. Коген. См. H. Cohen. Logik der reinen Erkenntnis. Berlin, 1902.

Это событие сигнализируется всеми срезами и уровнями жизни. Его центральная тема — становление личности, отрывающейся от пуповины общинно–родового уклада и стягивающей к себе фокус осмысления мирового процесса. Личность противопоставлена миру в пафосе героического задания: усвоить мысль, беспамятственно сращенную с миром, и это значит: расщепить мысль надвое, оставив миру реальность мысли (в пластике ее вещного инобытия) и взяв себе ее идеальности (в зоркости умозрительной рефлексии). Если дофилософская мысль без остатка идентична миру, то личность идентична миросозерцанию, мировоззрению, мироосмыслению; рождение философии в этом смысле совпадает с рождением личности.

Поделиться:
Популярные книги

Виконт. Книга 1. Второе рождение

Юллем Евгений
1. Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
6.67
рейтинг книги
Виконт. Книга 1. Второе рождение

Последний попаданец 3

Зубов Константин
3. Последний попаданец
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний попаданец 3

Не грози Дубровскому! Том Х

Панарин Антон
10. РОС: Не грози Дубровскому!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Не грози Дубровскому! Том Х

Я до сих пор не князь. Книга XVI

Дрейк Сириус
16. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я до сих пор не князь. Книга XVI

Мастер Разума III

Кронос Александр
3. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.25
рейтинг книги
Мастер Разума III

Горькие ягодки

Вайз Мариэлла
Любовные романы:
современные любовные романы
7.44
рейтинг книги
Горькие ягодки

Расческа для лысого

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.52
рейтинг книги
Расческа для лысого

Счастье быть нужным

Арниева Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.25
рейтинг книги
Счастье быть нужным

Треск штанов

Ланцов Михаил Алексеевич
6. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Треск штанов

Титан империи 2

Артемов Александр Александрович
2. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи 2

Законы Рода. Том 5

Flow Ascold
5. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы Рода. Том 5

Иван Московский. Первые шаги

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Иван Московский
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.67
рейтинг книги
Иван Московский. Первые шаги

Пятое правило дворянина

Герда Александр
5. Истинный дворянин
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Пятое правило дворянина

Камень. Книга 3

Минин Станислав
3. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
8.58
рейтинг книги
Камень. Книга 3