Феофаныч
Шрифт:
Роман Сенчин
Феофаныч
В 1993 году наша семья — родители, моя сестра Катя и я — переехала из столицы Тувы Кызыла на юг Красноярского края. Катю взяли в труппу Минусинского театра, а я с родителями поселился в селе Восточном, километрах в пятидесяти от Минусинска.
Жить в деревне мне, двадцатидвухлетнему парню, не очень-то хотелось, и я часто бывал в Минусинске, пытался найти работу, жильё, а главное — познакомиться с какими-нибудь творческими людьми, обрести товарищей. Сам я в то время занимался рок-музыкой, пытался рисовать, писать рассказы.
Но поначалу Минусинск виделся мне сонным, пресным, скучным райцентром. То ли дело Кызыл, откуда мы уехали: национальное самосознание
На одной из премьер в театре я неожиданно столкнулся с шумными, грязноватыми (дело, уточню, было в театре), непричёсано-бородатыми людьми — художниками. И стал с ними дружить. И Минусинск открылся для меня с новой, яркой стороны. Многое дал мне.
Есть такое понятие — минусинские художники. Но Минусинск — это не граница, а центр. Они живут и в Абакане, в сёлах и посёлках на юге края, в Хакасии. Кто-то из них может поехать из Минусинска к другу в Абакан и там зависнуть на несколько месяцев, кто-то — наоборот; кто-то месяцами живёт на горе Тепсей; кто-то отправлялся на удачу в Красноярск и возвращался через полгода или богачом (богатство, правда, мгновенно улетучивалось), или же еле живым от водки и недоедания… Но несколько раз в год художники собираются в Минусинской художественной школе на коллективных выставках своих картин и становятся единым целым.
Эти моменты, когда они встречались, делились новостями, рассказывали истории, накрывали нехитрый стол, чтоб отметить встречу, остались для меня одними из лучших воспоминаний о тех временах, когда я жил в Минусинске.
Каждый из художников писал (сами они любили слово «красить») по-своему. Всегда можно было узнать почерк Сергея Бондина, Александра Терентьева, Александра Решетникова, Юрия Тимошкина и Юрия Соскова, Александра Ковригина, Юрия Толкачёва, Александра Миссинга, Александра Доможакова, Дениса Стахеева… Но было и нечто общее: в любой работе, в любом сюжете, даже в городском пейзаже, виделись каменная древность, тень тысячелетий и какое-то не слащавое, но стойкое жизнелюбие…
Поначалу я не мог понять, откуда это объединяющее начало. То, что художники живут в одинаковом пейзаже, видят эту древность в музеях Минусинска и Абакана и на скалах Енисея, — это одно, но должно быть и именно художественное начало: тот, кто первым соединил петроглифы и панели многоэтажек.
И однажды я увидел картины Капели. Наивные, но затягивающие в себя, не отпускающие бытовые сценки (свинью мужики режут во дворе, обложенном камнем-плитняком; охотники бегут за лосем, совсем как на петроглифе), пейзажи с каменными бабами и портреты женщин, похожих на каменные бабы, китайские монетки, прибитые на берег… Вскоре познакомился и с автором — кудлатым, бородатым, в громоздких, перевязанных изолентой и верёвочками очках стариком Владимиром Капелько.
Художники — народ хоть и добрый, бескорыстный, но и грубоватый, — относились к Капелько с явным уважением, сдержанной, зато постоянной, зоркой заботой. Как взрослые сыновья к дряхлеющему отцу. Звали его Феофанычем.
Поначалу я думал, что Феофаныч — это прозвище. Что-то в нём слышалось патриархальное, седое. И вот как раз старик с седой бородой, сутуловатый, ослабевший, но и мудрый, могущий подсказать, научить. Как его называть? Феофаныч — подходит лучше всего.
Потом я узнал, что у Капелько действительно такое отчество. Поразительно подходящее ему: казалось, он прямиком от того Феофана Грека из фильма Тарковского. Но если Феофан был суровым и строгим, то Феофаныч — мягким и добрым. Но оба они одинаково упорны и непоколебимы в той жизненной цели, что уготована им свыше.
Впрочем, подходила и фамилия Капелько, переиначенная в смешное, весёлое прозвище — Капеля. Кстати, некоторые свои картины Владимир Феофанович так и подписывал — «Капеля».
Сейчас, спустя, двадцать лет, сложно уже в подробностях вспомнить, как именно мы с ним познакомились, о чём говорили. Осталось, как подробно он рассказывал мне о том, как делать перетирки с петроглифов — писаниц. Было это во время какого-то застолья, и Капелько наверняка хотелось поговорить, пошутить со своими учениками, которых давно не видел, а он объяснял мне, случайному в этой тесной компании человеку, как укреплять на скале микаленту («Ну, можно и папиросную бумагу, только осторожно, не порви»), как смачивать её, как растирать по микаленте сажу, как не запачкать, не испортить скалу… В другой раз объяснял, как находит разноцветную глину, делает краски… Бондин, Сосков, остальные, послушав, начинали делиться своими секретами, и возникала целая дискуссия, цеховой спор. Даже выпивать забывали…
Ярко запомнилось, как Капелько отучил меня «блинкать» через слово. Сидели дома у художника Александра Ковригина, я что-то увлечённо рассказывал, вставляя «блин», а Капелько каждый раз добавлял, причмокивая: «Блин с маслом!» Я обиделся: «Феофаныч, ну чего перебиваешь?» — «А ты блин попусту не поминай. Это слово непростое». Сказал это как-то так таинственно, что я стал поминать блин реже…
Позволю себе поместить здесь несколько кусочков из своей повести «Малая жизнь», где появляется Владимир Феофанович… Это не документальный текст, поэтому имя и фамилию я изменил, а вот с отчеством персонажа ничего поделать не смог — оно осталось таким же… Повесть написана в 1996 году, многие сцены в ней, что называется, с натуры:
«Тридцатое апреля. С утра в художественную школу стекаются бородатые и гладко выбритые, высокие и низкорослые, худые, еле волочащие ноги и спортивно-подтянутые, но всё же чем-то очень похожие друг на друга люди. За спинами или под мышкой несут завёрнутые в тряпки картины и, встречая в галерее сотоварищей, грубовато-ласково выкрикивают приветствия, радуются, закуривают, наперебой что-то друг другу рассказывают.
Часов в десять приехали из Абакана Боря Титов и Димка Кидиеков, а во второй половине дня появился согнувшийся под тяжкой ношей — тремя большими полотнами в рамах из распиленных повдоль стволов ели с залакированной корой — патриарх южно-сибирской живописи Михаил Феофанович Федотько. Ему давно перевалило за семьдесят, был он родом из старообрядческой семьи и впервые попал в город, как сам рассказывал, в июле сорок первого, на сборном пункте, а картины увидел в Москве, в ноябре того же года, когда их стрелковый батальон водили в Третьяковскую галерею…
— …Ну, машины не нашёл, пришлось на автобусе вот телепаться, — оправдывался Михаил Феофанович, пока ребята снимали с него холсты. — Кондукторша багажные требует, а откудова?! Вот на пойло заначил маненько, но ей не дал, уговорил, чтоб так повезла. Художник, говорю, картинки вот на выставку надо доставить. Плюнула: езжай, говорит…»
В этом куске есть неточности. Одна — непростительная: в ноябре 1941-го по Третьяковке не водили экскурсий — картины как раз в то время упаковывали и везли в эвакуацию, в Новосибирск… А другая вполне объяснима: Капелько выглядел таким древним, что складывалось впечатление — вполне мог воевать. Лишь недавно, заглянув в «Википедию», я узнал, что родился он в 1937 году, и значит, тогда, в девяносто четвёртом — девяносто пятом, ему не было и шестидесяти. И появился он на свет не в глухом таёжном посёлке, а в Красноярске… Хотя органичней всего Капелько смотрелся не в мастерской, не на диких хакасских скалах, не в степи, а в заросшем таёжными травами и никогда там не вызревающими подсолнухами огороде в саянском селе Верхнеусинское, где то ли снимал, то ли имел избушку и куда часто уезжал «отвыкать от города».