Фес
Шрифт:
…В тишине дробно стучит вентилятор, на дворе слышен лай. Девушка натягивает покрывало, ложится на бок. Плечо еще вздрагивает, по телу пробегает судорога. Но через несколько минут слезы высыхают. Она засыпает.
Пока она спит, ему представляется, что они на пляже, который нарисован на обоях. Или что он всю жизнь прожил в этой комнате без окон. Спал на влажных простынях. Среди пальм, освещенных свечкой. Под треск вентилятора и цикад. Под взглядом бога, чье имя неизвестно. Рядом с девушкой-ребенком, которая во сне всхлипывает и прижимается к нему.
Картина
Девушка просыпается, привстает на локте. Изумленно разглядывает человека – как будто первый раз видит. Он улыбается в ответ – а сам потихоньку изучает ее профиль. Теперь перед ним лицо, на котором – время. Древнее и неумолимое, пугающее в своей слепой силе. Оно – в том, как высок и чист ее лоб. Насколько аккуратно вылеплен и точно посажен нос. Как прорезаны ноздри, похожие на две маслины. Насколько замысловато выточены ушные раковины.
Его пальцы касаются пухлых, но твердых губ. В том, как они прорисованы и как сочетаются с разрезом глаз – тоже говорит время. Многовековая работа с человеческим материалом, из миллионов комбинаций которого нужно выбрать одну и довести до совершенства.
В ответ она трогает его царапины, благоговейно рассматривает на темечке голую кожу. И говорит, уткнувшись в бок:
– Гуд фака!
Чем шире открывается в человеке источник этой силы, тем больше требует она чужой боли. То неразрешенное, что еще оставалось в нем – безвыходное и непреодолимое, – вместе с этой силой выходит. Отпускает, делая человека свободным.
Или он хочет понять то неизменное, что спрятано в этих людях?
И чего ему так не хватает?
Бетонные лачуги сменяются фанерными палатками талата, городского рынка. Шалаши речной деревни чередуются с задними комнатами семейных жилищ – или картонными коробками, которые ставят прямо на газоне, чтобы утром собрать до следующего вечера.
Отныне весь город превращается для человека в улей, где в каждой ячейке ждут боль, наслаждение – и свобода. Ночь за ночью он все более груб, безжалостен. Распластывая покрытые гусиной кожей тела, он хочет видеть лица. Дрожь на губах – и как сквозь гримасу боли проступает улыбка.
Она всегда одна, эта улыбка. Обнажающая десны, кривая. Заволакивающая глаза пеленой, тоже всегда одной и той же.
“Кто он?” – спрашивает человек, глядя в зеркало.
Трогает нос, щеки. Проводит по волосам, снова ощупывая голую кожу.
Скалит мелкие неровные зубы.
“Кто вживил в меня этого человека?”
Перед глазами цепь и кровь, капающая на пол. Дом с кипарисом и площадь.
“Как я связан с тем? Сколько их во мне?” – спрашивает себя.
“Почему, куда бы я ни попал, во мне есть тот, кто примет чужое как свое?”
“Или для этого нужно просто оставаться собой?”
Но что тогда такое “быть собой”?
Разговаривая с отражением, ему хочется услышать собственный голос. Увидеть в зеркале, как двигаются губы. Доказать тем самым, что жив. Что хотя бы лицо принадлежит ему. Но внутренний голос насмехается.
“Ты существуешь отдельно от этих ладоней”, – говорит он.
“От ног, покрытых бесцветными волосками”.
“От глаз, бессмысленно сверлящих амальгаму”.
Раньше человеку нечего было сказать в ответ. Но теперь он спокойно возражает.
“Ерунда, – не согласен он. – Я – это я! Я стою на пороге важного открытия! Еще одно усилие – и мир выдаст мне свою формулу. Назовет пароль. Откроет карты”.
В такие минуты человека переполняет чувство победы и свободы. Это чувство схоже с тем, какое испытывает тот, кто купил билет в давно загаданном направлении – но пока не знает, на какой перрон подадут поезд.
Опиум горит медленно, но одной-двух затяжек хватает. Желтый лотос сплетается в узел и затягивает в воронку. Холодное тепло расходится по телу. Руки невесомы и прозрачны, неподвижны. Кажется, что сквозь кожу видны мышцы. Вены, по которым бежит пустота, пузырящийся газ.
Он снова пытается вспомнить подвал в том городе, но вместо этого слышит запах камня и хлеба. Сначала размытая, с каждой секундой картина принимает резкие очертания. Человек видит пасмурное море, пляж. Море, бросающее мешки волн на гальку. Купальщиков на полотенцах, взрослых. И мальчика.
Парусина оглушительно хлопает над его головой. Печка обложена глиной и дышит жаром – вот откуда этот запах! И мальчик завороженно смотрит, как два человека разминают тесто. Их лиц не видно, они покрыты мукбой. Руки в муке тоже и напоминают ребенку перчатки.
В печке висят лепешки и пузырятся, как гусеницы. От удивления ребенок резко вдыхает раскаленный воздух – и задыхается от боли. Связки обожжены, вместо крика вырывается хрип. Двое с белыми лицами смеются, суют мальчику лепешку. Увязая в гальке, он бежит обратно.
“Где отец?” – мечется между взрослыми.
Но те пьют вино, едят сыр. Смеются – и ничего не замечают.
“Там! – Кто-то показывает на море. – Смотри!”
Ребенок подбегает к воде, но, кроме волн, ничего не видно.
“Он уплыл в Турцию. Бросил тебя!”
Чьи-то руки подхватывают ребенка, это старший брат. Какая высота! И ребенок тут же забывает про боль и страх. Он видит дом и кипарисы. Крышу, куда утром залезали с братом.
“Не бойся!” Брат перекрикивает шум прибоя.
“Вот он, видишь? – показывает на море. – Видишь?”
Ребенок замечает на горизонте черную горошину. Она смешно перекатывается на волнах, а потом исчезает. Мальчику страшно, он вцепляется брату в волосы, но горошина появляется снова, и ребенок смеется.