Фес
Шрифт:
За стеной шла привычная жизнь, но эта жизнь не была с ним связана. От нее отделяла не каменная стена, а слой непреодолимой материи. Вещества, навсегда разъединившего ребенка с теми, кто находился с той стороны.
От страха он закрыл глаза, а когда открыл, картина в окне переменилась.
То, что он принимал за небо, было потолком лоджии.
Однако стоило ему закрыть-открыть глаза снова, и небо со стеной менялись местами.
“Неужели ничего не будет? – кричал внутри кто-то. – Когда я умру – ничего? Ничего-ничего-ничего?”
“Замолчи! –
Но было поздно. Вместе с этим “ничего” его уже заполнил страх. Ужас, выжигающий сознание. С каждым “ничего, ничего, ничего” в самой его сути все глубже открывался провал. Зазор – как между стеной и небом.
И он проваливался в эту трещину.
“Ты звал? – В комнате стоял отец и изучающе разглядывал мальчика. – Почему ты на полу?”
Губы у ребенка тряслись, по лицу текли слезы.
“Что-то приснилось? – Отец по-прежнему не двигался с места. – Сейчас позову маму”. Его рука неловко взъерошила мальчику волосы.
Ему хотелось схватить отца за руку, прижать. Но вместо этого он замотал головой, зарылся лицом в подушку. “Не надо”, – промычал.
Отец постоял немного, пожал плечами – и вышел.
…“Ничего-ничего-ничего”, смешные детские страхи. Как бы ему хотелось этого “ничего”! А вместо этого он сидит в чужой комнате, в чужой стране. На чужой кровати – или в чужой жизни. С видом на полоску неба или на стену с фотообоями, не важно.
Все слышит, видит. Разговаривает.
А вернуться обратно – нет, не может.
За столами сидят мужчины и женщины и несколько монахов. Все места заняты, только один стул пустует, в самом центре. На спинке висит рубашка с вышитым крестами воротником, самая обычная. Под стулом стоят стоптанные женские туфли.
Из воротника торчит картонка, на бумаге грубыми штрихами обозначен силуэт человека в позе лотоса. Несколько деталей помельче, цветы и морская раковина.
С каждым новым блюдом, которое выносят к столу, молодой монах обходит гостей и собирает часть еды на тарелку. После чего, поклонившись, ставит тарелку перед стулом с рубашкой.
Человека усаживают вместе со всеми. Ему заботливо придвигают блюда с рисом и овощами. Подливают из кувшина воду. Еда острая: первое время человек сидит с открытым ртом, размазывая по щекам слезы.
Монах встает из-за стола, остальные гости поднимаются тоже. Монах и другой, старик, ставят перед стулом с рубашкой железный поднос. Картонку с рисунком осторожно вынимают из воротника и кладут на него.
Монах зажигает масло в плошке и подносит к бумаге. В дневном воздухе пламя горящей картонки едва заметно. Монахи приступают к молитвам. Гул слов все громче – пока огонь не гаснет окончательно. Теперь на блюде только листья пепла.
Монах выкладывает тряпичный узел. Внутри завернут кусок глины. Уверенными движениями монах втирает пепел в глину и месит, как тесто. А потом лепит из глины с пеплом фигурки – и раздает их гостям.
ЧАСТЬ V
– Просто не обращайте внимания, и он уйдет, – сказал кто-то.
От неожиданности я соскочил с табурета, тот закачался и упал.
“Не может быть!”
Поставил табурет на место, повернул голову.
Действительно, инвалид-нищий, только что сидевший на улице, исчез.
– Ну что вы, что! – Ее темные глаза излучали ровный янтарный блеск. – Сами же с собой по-русски разговариваете.
“Так вот и сходят с ума”. Я сел за стойку, поднял глаза. Но женщина, говорившая по-русски, была не призрак. Она не сводила с меня глаз, одновременно вытирая полотенцем стакан. От нее исходил аромат коньяка и благовоний.
– Может быть, хотите, чтобы вас ущипнули?
Я показал глазами на бутылку:
– Налейте.
Она опустила стакан с таким видом, будто это гиря, которую надоело держать. Аккуратно нацедила из бутылки рюмку. Открыла банку с водой.
Пена от колы шипела и быстро оседала.
Пока она доставала лед, я украдкой разглядывал ее. Невысокая, с округлыми бедрами. Моя ровесница, хотя выглядит на тридцать. Ноги в черных рейтузах короткие и стройные. Маленькая грудь под рубашкой смешно торчит. Плавные, разглаженные черты лица выражают иронию и вместе с тем невероятно серьезны. Глаза, их густой оценивающий взгляд.
Кого она мне напомнила? Или каждый, кто заговорил бы со мной по-русски, выглядел знакомым?
– Мины, эхо войны… – Остатки пива стекали в стакан. – Знаете, сколько таких? – Лимон полетел в мусорный бак. – Вы еще детей не видели. Или видели? Их возят в игрушечных колясках. Когда ног нет…
Она засмеялась горьким отрывистым смехом, каким смеются отчаявшиеся циники.
– Да, видел. – В южной ночи мой русский звучал тарабарщиной.
– Когда первый раз встречаешь такую коляску, кровь останавливается. – Она кивнула. – Перестаешь понимать, зачем жить. Если такое возможно – зачем жизнь? Какой в ней смысл? Еще?
– Что?
В моем стакане снова блестел ром.
– А потом понимаешь, что эти люди уродливы только физически. Пусть инвалид, калека – а в душе мир и порядок. Странно, правда? Другой давно бы озлобился, превратился в нервную скотину. А тут полная гармония, равновесие. Нашим такое не снилось.
– Откуда вы знаете? – Промокшая рубашка прилипала к спине.
Я вспомнил липкую кожу девушки, с которой был всего час назад. Ее волосы – твердые от лака, как они касались моей кожи.
Ее подбородок дрожал в беззвучном смехе.
– Понимаете, у иностранца здесь выражение глаз другое. Блеск во взгляде появляется – особый, тусклый. Победный. Люди с таким взглядом думают, что все познали, что они боги, а не заурядные столичные невротики. Что избавились от своих страстей и страхов. А все наоборот, хвост виляет собакой.