Филе пятнистого оленя
Шрифт:
— Милый… Это нечестно. Теперь моя очередь.
Это был хороший ход. После него по крайней мере я некоторое время получала удовольствие, двигаясь так, как мне приятно, длинно, долго, сидя на нем сверху, но отвернувшись — задом наперед. Он тихо постанывал, и я, поворачивая голову иногда, одним глазом видела его лицо, закрытые глаза, красивые ровные брови, затвердевшую линию подбородка.
Мне было так приятно, я двигалась и двигалась, то наплывая, то отступая, затягивая его, словно зыбучий песок, лишая памяти, избавляя от боли, засыпая эмоции и чувства. Я вдруг забыла, кто он, мне казалось, что мы незнакомы с этим привлекательным молодым мужчиной, таким неторопливым, таким романтичным.
Оттягивавшим просто потому, что ему нравилась женщина, которая была с ним, и не хотелось спешить, терять часть удовольствия, хотелось насладиться ею, ее красотой и зрелой чувственностью. Чтобы потом ускорить движения, усилить проникновения, заставить ее захлебываться от восторга, выгибаться и обмякать, словно сломавшись, на нем. Заставить падать, сползать, ловить горлом воздух и взамен выпускать слова благодарности и затихать, уронив голову ему на грудь.
Как мне было приятно! Я была вся мокрая — снаружи и внутри, и направила его руку ласкать мне маленькую дырочку чуть повыше той, в которой он был, и нанизывалась на него, задыхаясь от нестерпимой глубины ощущения. Во мне звонил огненный колокол, раскачивающийся все сильнее, звучащий все громче, лопающийся. Разлетающийся на тысячи мелких осколков, тоже горящих, падающих в разных частях тела, постепенно меркнущих. И оставляющих после себя запах уже приближающегося нового пожара.
Позже только я поняла, что он все-таки вел себя так, как мне того хотелось. Он был внимателен, он вспоминал приятные для нас обоих вещи, он нежно ласкал меня. Он и вправду не хотел торопиться, и мне не стоило злиться на него — по крайней мере то, что он был не похож на остальных, могло быть не только минусом, но и плюсом.
Он доставил мне массу удовольствия. И после того, как я отдохнула, и уже под утро — приникнув губами к тому, в чем, казалось, уже не осталось влаги, и вытянув-таки оттуда еще несколько совсем скудных капель, заставив меня кричать, содрогаться всем телом и молить о пощаде.
Потом я заснула. Могу поспорить, что он смотрел на меня, спящую — так, как и предполагалось. Судя по тому, сколько он после всего наговорил мне комплиментов, как он рассыпался в восторгах, точка, поставленная им, и вправду имела для него большое значение. Только потом я с досадой поняла, что он не хочет, чтобы это была точка…
…Утром — если можно назвать это утром, — часов в двенадцать, в час даже, я проснулась. Мне было холодно и липко, как всегда после секса с тем, кто тебе никто. А на кухне что-то шипело и лилось, и звякала посуда, и Фредди цокал коготками. Сначала я подумала, что приехала мама, — только она умела так красноречиво звенеть посудой, когда все спят. Потом я вспомнила, что она не приезжает уже полгода. И увидела, что лежу голая на дедушкиной постели со сползшим почти на пол бельем, что рядом в кресле лежат комочки мужских носков, что пустая бутылка из-под шампанского валяется на боку посреди комнаты. И вздохнула с облегчением, постепенно начиная понимать, что к чему.
Я полежала еще какое-то время. Мое тело было нежно-розовым, совершенно восхитительным, таким бархатно-гладким. Напоминавшим сейчас полупустой флакон от духов Жана-Поля Готье, небрежно брошенный на темную простыню, испачканную белыми пятнами. Брошенный кем-то, кто полюбил этот запах и выплеснул на себя слишком много за один раз. И кем-то, кто наверняка захочет еще — потому что этот запах быстро выветривается, но его невозможно забыть.
Он готовил яичницу. Это только представить себе — он готовил яичницу! Он собирался угостить меня завтраком — не кофе, не пирожными, не йогуртом, которым был забит холодильник. Ни даже клубникой — которую сейчас мне бы не
Я даже разозлилась слегка. На рассвете он должен был покинуть мой дом, по закону жанра думая о том, что такая женщина не для него — слишком хороша. Он должен был нестись по серо-черному шоссе, специально разгоняясь, думая о смерти. Он мог бы даже перевернуться — так, для красоты и достоверности, — но без вреда для себя. Вылезти, чертыхаясь, ощупываясь на предмет повреждений, убеждаясь, что не пострадал. И обязательно должен был упереться лбом в дно перевернувшихся «Жигулей», стукнуть в сердцах кулаком и заскрипеть зубами. Думая с досадой о том, что сердце его разбито, а на теле ни царапины.
Я не привыкла так просыпаться. Я в общем-то плохо переносила посторонних людей у себя дома с утра. Мне следовало в течение сорока минут стоять под горячим душем, потом с час пить кофе, а потом делать макияж и отправляться на прогулку — если не в Москву, то по пустынным окрестностям. И думать о том, что я делаю это не зря и что когда-нибудь на этом шоссе, ветхом, как старый шарф, с торчащими по обе стороны спутанными нитками деревьев, почему-то остановится старомодно-длинный синий «мерседес». И из него выйдет мужчина в белом пальто, с дорогим чемоданом в руках. В уголке рта у него будет зажата не очень толстая, сгоревшая до половины сигара, а в глазах будет зеленеть усмешка. Он будет мне почти незнаком, или почти знаком, не важно. Он погладит меня по щеке — не снимая замшевой перчатки — и скажет, что у него не так много времени…
— Доброе утро. Я подумал, что ты проголодаешься…
— Ну… Я бы выпила кофе.
— Сначала завтрак — потом кофе.
— А я думала, что ты уже уехал.
Он посмотрел на меня укоризненно. Словно спрашивая, как я могла подумать такое — после всего, что было. Он оделся, кстати, только без носков был — видно, как я, не мог надевать вещи, которые надевал хоть раз. Наверное, и трусов на нем не было — только куда он их положил, интересно.
Я уселась за стол. Мне было неуютно — ванну я пока не приняла и вынуждена была сидеть перед ним с чуть подкрашенными губами и в черном тюрбанчике, скрывающем изъяны прически.
— Знаешь… То, что было… Ну, короче, мне очень понравилось. Я себе и представить не мог. — Он поставил передо мной тарелку с половинкой яичницы, пряча глаза. Он опять стеснялся, хотя вчера говорил много того, от чего другая женщина залилась бы краской. Я понимала — вчера было легче.
Мне вдруг стало стыдно. За то, что я несправедлива к нему, что я про себя посмеивалась над его робостью, что я хотела, чтобы его не было, когда я проснусь. Я вспомнила, как мне было хорошо вчера, как точно он делал то, чего мне хотелось, — и говорил то, что мне было приятно слышать. Как долго он потом целовал меня везде — ничего не требуя, просто наслаждаясь, — как шептал на ухо что-то, а я тихо смеялась.
Я вдруг испытала прилив странной нежности, встала и обняла его, сидящего на стуле, сзади за плечи. И он тут же развернулся и посадил меня на колени, и я почувствовала в нем не слабость, а силу, возможность сдержать нахлынувшее желание, ни о чем не попросив. Он такой крепкий был опять — я знала, что это мучительно для него, такая поза, но вела себя так, чтобы он захотел еще сильнее. Я крутилась, елозила, словно пытаясь достать соль со стола, обнимала его порывисто и отстранялась, а он только едва заметно поглаживал мне попку — даже не задирая халатика. Через тонкую ткань еще острее ощущался жар его руки.