Филолог
Шрифт:
— Кто таков?
— Я Верис, — сказал Верис.
— Это хорошо, — согласился Мирча, вновь чуть слышно. — А откуда ты, Верис, взялся?
Вот он, вопрос, на который никак нельзя отвечать!
— Не знаю, что и сказать — совершенно дурацкая фраза. Если не знаешь — зачем говорить? Но, с другой стороны, от тебя ждут ответа, и бородатый конвоир стрелялку покуда не убрал.
— Не помнишь, что ли?
— Помню кое-что, — сказал Верис, не покривив душой, ибо то, что осталось в памяти после потери связи с программой, другого наименования кроме «кое-что» не заслуживало.
— Понятно.
Что
— Как среди кучников жил — помнишь?
— Помню.
— Это хорошо, что помнишь. И что тебя там делать заставляли?
— Ничего, — честно отвечал Верис, не видя всей несуразности своего ответа. — Ходил да смотрел, а сам ничего не делал.
Дед Мирча покивал согласно и вновь спросил:
— И кормили за так?
— Кормили. Что ж мне, с голоду помирать?
— Чего сбежал тогда?
А, в самом деле, чего сбежал? Не сознаваться же в плагиате с античной комедии; дед Мирча, поди, и слов таких не ведает, для него ревизор — тот, кто ревёт, зорит, да орёт. А может, оно и впрямь так, разве что не зорит ревизор, а зрит.
— Скучно стало, — сказал Верис меньшую правду. — Словом не с кем перемолвиться, вместо слов у них одни междометия.
Междометия — то, чем метят между словами — эмоциональные реперные точки, не несущие позитивного смысла.
Дед Мирча либо понял сказанное, либо просто привык слышать чуднЫе слова и не удивляться им. Он ничего не переспросил, а задал новый вопрос:
— А у нас, что собираешься делать? Мы за так кормить не станем.
— Чем скажете, тем и буду заниматься, — покорно сказал Верис.
Тоже, вот, странное слово: «покорный» — тот, кого можно безнаказанно корить, укорять, а порой и карать. Вокализм другой, но корень-то самый тот. На укоры Верис был согласен, а на кары — нет, и потому добавил:
— А не позволите у вас остаться, дальше пойду.
— Дальше от нас пути нет, — усмехнулся дед Мирча. — Мы люди крайние.
Крайний — живущий на краю. Но это же, — живущий в крайней бедности, стеснении и нищете. А сверх всего, крайний — последний, после которого уже никого не будет. Вот и гадай, что хотел сказать дед Мирча? Трудно стало понимать слова, когда беседуешь не с программой, а с живым человеком.
Мирча перевёл взгляд на негустую толпу поселян, явившихся поглазеть на судилище, выхватил одну из женщин, невысокую, плотную, с веснушками не только на лице, но и на полных руках.
— Что, Нитка, возьмёшь новичка? Видишь, человек обещается делать, что скажут.
— Возьму, — Нитка согласно пожала плечами. — Что же мне, век одной доживать? А человек, видать, хороший.
Верис молчал, ожидая решения судьбы. Подумал лишь мельком, что имя у молодухи неподходящее, Нитка должна быть тоненькой, гибкой, а эта коренастая. И ещё очень некстати подумалось: а у неё, что, и грудь в веснушках?
Хорошо, что новые знакомые мыслей читать не могли, обходясь, как и положено людям, одними словами.
— Коли возьмёшь, так и ладно, — постановил дед. — Ты-то сам, добрый человек, вот к ней жить пойдёшь?
Верис тоже пожал плечами, стараясь скопировать жест веснушчатой Нитки.
— Пойду.
— Так и живите, — дед Мирча повернулся и зашаркал прочь, всем видом показывая, что вопрос решён и больше обсуждать нечего.
Верис, не ожидая приглашающего жеста, подошёл к Нитке. Он испытывал двойственные чувства, которые трудно выразить словами и невозможно спутанными мыслями. С одной стороны, молодая женщина вызывала у него чувство симпатии, с другой, не отпускало ощущение, что его только что передали этой женщине в собственность, как вещь или бессловесное животное. Хотя он-то, как раз, доказал, что словом владеет отменно.
Тут же припомнилось, как Линда рассказывала (сказывала всего один раз, но слова не забылись, и теперь припомнились!) что прежде люди могли выжить, только совместно занимаясь делами. И любовь в те времена была не с любым, а исключительно в рамках совместного хозяйства. А если возникала любовь с кем-то посторонним (пришедшим со стороны), то она всё совместное хозяйство могла разворотить и потому называлась развратом.
Верис перевёл взгляд на свою хозяйку.
Это с конопатой Ниткой у него должна быть любовь? Смех да и только.
— Не западай, — сказала Нитка строго. — Люди смотрят.
— Не буду западать, — пообещал Верис, уже сообразивший, что глубокую задумчивость здесь не любят.
— Ты, значит, Верис, — Нитка говорила нарочито короткими рублеными фразами. — А взаправду тебя как зовут?
Вот это вопросец! Как зовут человека, чьё имя произнесено вслух? Или она имеет в виду тайное имя, знание которого, по мнению древних, давало абсолютную власть над человеком? Называлось такое имя «рекло» и в обыденной речи его не позволялось произносить. Неужто здесь сохранились столь древние речевые атавизмы?
— У меня нет другого имени, — сказал Верис и, желая показать, что он не вещь, а тоже имеет право на вопрос, добавил: — А тебя, значит, зовут Нитка?
— Ниткой меня кличут, — сказала хозяйка, — А зовут меня Анита.
Страдать от раны в плече оказалось очень неприятно. Слово «страдание» однокоренное со словом «труд» и, действительно, в жизни немедленно появилось множество трудностей. Но чего не ожидал, так это боли. Раненый — ещё и болен — очень неприятное открытие! Современный человек боли не знает, а вот древний был знаком с ней не понаслышке. Корень в этом слове столь древен, что растворяется в веках, и лишь неопытному взору чудится законченная форма «бол». Младенцы, хранящие реликтовые формы слов, знают самое архаичное произношение: «бо-бо!» А если глянуть в дословесную эпоху, то увидим звукосочетание, состоящего из неопределённого губного согласного и болезненного выкрика: «О!..» Сейчас Верис с трудом подавлял желание издавать эти звуки. Спасало, как всегда, языкознание. Боль тукает в плече, растекается оттуда по всему телу, а Верис составляет грамматические конструкции: боль яти себе — боятися. Прежде Верис не испытывал боли и, соответственно, ничего не боялся. Теперь он познал страх. Прежде, стоя под прицелом стрелялки, он не думал, что она делает настолько нехорошо.