Философ
Шрифт:
Я сел в одном из первых рядов, чтобы избежать необходимости разговаривать с входившими в церковь людьми. А таких оказалось больше, чем я ожидал, сорокалетних без малого мужчин с сопровождавшими их женами и детьми, – тех, с кем вместе рос мой брат. Первым выступил отец Фред, с большой теплотой рассказавший о том, как Крис прислуживал ему в храме. Затем настал черед школьных друзей, они рассказывали истории о подростке, каким его помнили, о том, до чего им всем было весело, – истории, задуманные как смешные, но оказавшиеся по большей части погребальным плачем по отрочеству. Как и говорила мне мать, все они изменились, и лишь немногие к лучшему. Томми Шелл действительно облысел, как
Подруга моей матери, Рита Грин, прочитала несколько строф из хаусмановского стихотворения «На смерть молодого атлета». Меня это удивило, но затем я понял, что текст выбрал отец Фред. Следом она вручила священнику чек на сумму, собранную женским вышивальным кружком в помощь детской больнице, и гобелен с изображением маяка, который, пояснила Рита, символизирует присутствие в наших жизнях утраченных нами любимых.
Я взглянул на отца. Он тоже постарел. Не прежний быкоподобный семейный тиран, но человек нескладный, рыхлый и вялый. Дома он со мной почти не разговаривал, да и вообще все больше молчал. Я гадал, что думает он о людях, которые встают перед нами один за другим и превозносят его покойного сына, вспоминая о том, что было и чего не было никогда. Если он и слышал в их речах обвинение себе, то ничем этого не показал. Временами я завидовал ему: с вопросами никто в его жизнь не лез, и потому она была куда спокойнее той, какую когда-либо вел я.
После окончания службы я сказал матери, что вернусь домой к приходу гостей, а затем попросил отца Фреда отвезти меня на кладбище, где я смог бы отдать брату дань уважения без посторонних и моими собственными словами – или молчанием, если я предпочту молчание.
Несколько раз за этот вечер я звонил Альме – извинялся перед гостями, уходил на кухню и затыкал, чтобы заглушить шум, ухо. Ответа не было, и я каждый раз возвращался в гостиную сам не свой от тревоги. К девяти часам людей в доме осталось совсем немного – все они описывали неуверенные круги вокруг наструганных соломкой овощей и почти пустой чаши с луковым соусом, в который эти соломки полагалось обмакивать. Томми Шелл изо всех сил старался завести со мной разговор об обувных стельках. Я сказал, что рад был повидаться с ним, и снова ушел на кухню и сидел там в одиночестве за обеденным столом, пытаясь сообразить, что я могу сделать для Альмы из такой дали. Скорее всего, она не снимает трубку из-за очередного приступа, – это ужасно, конечно, но все же лучше возможной альтернативы. Я прикинул, не позвонить ли мне Дрю, не попросить ли его съездить к ней. Но если Альма лежит, то, скорее всего, на звонок в дверь она не ответит – так же, как не отвечает на телефонные…
– До встречи.
В двери стоял, подняв одну руку, отец Фред.
Я встал, мы прошли в гостиную – пустую теперь, если не считать моей матери, собиравшей бумажные тарелки в мешок для мусора. Отец Фред остановился, чтобы поцеловать ее в щеку.
– Служба была прекрасная, – сказала мать. – Спасибо.
– Спасибо вам за то, что предложили провести ее, – ответил отец Фред.
Она робко улыбнулась:
– Я никогда не перестаю думать о мальчике.
– И правильно, – сказал отец Фред. – Думайте столько, сколько вам хочется.
Кузнечики уже подняли обычный их ночной гвалт. Отец Фред извинился за то, что не сможет отвезти меня в аэропорт – утро у него будет занято. Я поблагодарил его и пожелал удачи.
– Помни, у меня теперь есть электронная почта, – ответил он. – Так что извинения не принимаются.
Я смотрел, как он уезжает, и пытался решить, стоит ли позвонить Альме в последний раз. Было уже около десяти вечера, в Кембридже около одиннадцати. Я оставил ей номер моих родителей, но чем он сможет помочь, если с ней случится серьезная беда? Я все пытался убедить себя, что паникую по пустякам, и уж почти убедил, когда из дома донесся грохот, заставивший меня торопливо направиться к передней веранде.
Мать стояла в центре гостиной. Лицо ее оставалось сухим, и понять, что она плачет, можно было, лишь взглянув на ее живот, конвульсивно содрогавшийся, пока она смотрела, как отец пытается опрокинуть горку с обеденным и чайным сервизами. Со стеклянным приставным столиком ему повезло больше – от столика осталась только круглая рама из поддельной бронзы да море осколков. А горка сдаваться так легко не желала. Имевшая в высоту добрых восемь футов, нагруженная тарелками и блюдцами, она то клонилась, то выпрямлялась, пока руки отца не соскользнули с нее, и она встала на прежнее место, громыхнув и едва не отдавив ему ногу. Да, борение с горкой оказалось для него утомительным и сложным, и это свидетельствовало о том, что время его не пощадило. В прежние годы отец давно бы уже расправился с ней и занялся бы чем-то еще. Теперь же он, весь в поту, похрюкивавший, точно боров, наклонился, чтобы упереться в горку задом. И хохотавший. Хохотавший, точно маньяк. Нечестивое чувство юмора всегда было тесно связано у него с проявлениями телесной силы. Возраст поверг в прах и то и другое, и я, глядя, как отец тужится, кряхтит и смеется, понял, чего он норовит добиться. Воскрешения через разрушение.
– Папа, – сказал я.
Он словно и не услышал. Мать смотрела на меня просительно, однако я не сумел понять, хочет ли она, чтобы я продолжал или чтобы заткнулся.
– Папа, хватит.
Он всхрапнул, поскользнулся, едва не упал, однако устоял на ногах и снова навалился на горку.
Я взял его за руку, он отбросил мою ладонь, повернулся ко мне, пьяно улыбаясь, и я ощутил зловоние, исходившее от него большими, мутными волнами.
– Джои, – произнесла мать.
– Иди спать, – сказал я.
– Давай потанцуем, – предложил вдруг отец.
Он споткнулся, повалился на меня. Вблизи он смердел еще хуже.
– «О, как же мы танцевали», – запел он.
Я попытался остановить его.
– Танцуй, маленький говнюк.
– Я не маленький, – ответил я.
– О господи, – полепетала мать. И прикрыла ладонями рот.
– «Давай станцуем твист. Как танцевали прошлым летом».
– Уходи. Наверх.
– О господи.
– «Как танцевали прошлым ле-е-етом».
– Давай, топай же, – сказал я, борясь с ним.
– Мне еще не конец, – сообщил он.
– Конец, конец.
– Говнюк.
Я перерос его не один год назад, однако демонстрировать превосходство в силе мне довелось впервые. Выбора у отца не осталось – только ковылять вместе со мной, тащившим его к лестнице.
– Я тебе задницу надеру, – пообещал он.
– Хорошо, – ответил я.
– Глянь-ка, решил, что мне уже и хамить можно.
Я держал его за руки, мы плохо-бедно, а пересекали прихожую.
– Проклятье. Отпусти меня.
– Мы почти пришли.
– Отпусти, мать твою.
Мы уже добрались до подножия лестницы. Я отпустил его, и он упал и застонал, схватившись за голову.
– Наверх я тебя не понесу, – сказал я.
Он перестал стонать, взглянул на меня, ухмыльнулся:
– Знаю.
Что оно означало, я не понял, однако это слово обескуражило меня, оскорбило, и я почувствовал, как у меня багровеет шея.