Философия капитана Лебядкина
Шрифт:
Разница между потенциальным и реальным положением угнетает нищенствующего капитана, который осознает как свое ничтожество, так и свою статочность. Поистине: его уже невозможно унизить, потому что ниже некуда — ниже только ад, смерть, небытие, но его еще невозможно раздавить, растереть, уничтожить, потому что он — «поэт в душе». Казалось бы, такое сочетание низменного настоящего и возвышенного возможного соответствует пушкинской концепции творца:
Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен; Молчит его святая лира, ДушаПоэт оправдывает здесь ничтожество своего греховного существования святостью грядущего творчества, когда «божественный глагол до слуха чуткого коснется». Иное дело Лебядкин, который хоть и «поэт в душе», но душа его поражена сомнениями, испещрена картезианскими червоточинами, живет на черте безбожия, не верит в аполлонический призыв к священной жертве, да никто и не требует ее принести, ибо жертва приносится Богу, а Бога, говорят ему, нет. «Если нет Бога, то какой же я капитан?» — недоумевает Лебядкин, и наполовину прав, поскольку сам отставлен от службы, как Бог отставлен от бытия в современном рационалистическом сознании. «Я раб, я червь, — признается Лебядкин, — но не бог, тем только и отличаюсь от Державина». Гавриил Державин в философической оде «Бог» действительно утверждает согласную антиномию Я как такового: «Я царь — я раб — я червь — я бог!». Но лебядкинское отличие представляется принципиальным: этот «поэт» почти готов отказаться от божественного творческого начала в душе, тем самым уничижая и низвергая ее.
Отставной капитан не случайно цитирует Державина, для которого символом поэзии, символом света, символом красоты является лебедь — неизменный спутник лучезарного бога Аполлона:
Необычайным я пареньем От тленна мира отделюсь, С душой бессмертною и пеньем, Как лебедь, в воздух поднимусь. В двояком образе нетленный, Не задержусь в вратах мытарств; Над завистью превознесенный, Оставлю под собой блеск царств. Да, так! Хоть родом я не славен, Но, будучи любимец муз, Другим вельможам я не равен И самой смертью предпочтусь. Не заключит меня гробница, Средь звезд не превращусь я в прах; Но, будто некая цевница, С небес раздамся в голосах. И се уж кожа, зрю, перната Вкруг стан обтягивает мой; Пух на груди, спина крылата, Лебяжьей лоснюсь белизной. Лечу, парю — и под собою Моря, леса, мир вижу весь; Как холм, он высится главою, Чтобы услышать Богу песнь.Фамилия Лебядкин производится Достоевским от небесного державинского лебедя, но производится в умаляющем, приземленном смысле: это Лебядкин, а не лебедь, поэт, а не Поэт, червь, а не бог. Как будто по народной пословице: «лебедь по поднебесью, мотылек над землею, всякому свой путь». И вправду, отставной капитан отнюдь не вдохновлен необычайным лебединым парением — его поэзия порхает над землей:
И порхает звезда на коне В хороводе других амазонок.Порхающая звезда, порхающий мотылек, порхающая поэзия — вот предельная высота лебядкинской души, сомневающейся в Творце и приявшей ничтожество, как полагается упомянутому таракану.
В литературе о «Бесах» не раз указывалось, что Достоевский в пьесе «Таракан» будто бы пародирует стихи малоизвестного поэта Ивана Мятлева:
Таракан Как в стакан Попадет – Пропадет; На стекло Тяжело Не вползет. Так и я: Жизнь моя Отцвела, Отбыла; Я пленен, Я влюблен, Но в кого, Не скажу; Потужу, Пока сил Не лишил Меня Бог…Странно, что писатель пародирует произведение, созданное еще в 1833 году — почти за четыре десятилетия до написания романа. Ведь в данном случае пародия теряет свою злободневность, ибо никого не высмеивает, ничего не выворачивает наизнанку, не обнажает второй, принижающий смысл. Это значит, что Достоевский никоим образом не пародирует, а творчески переосмысливает и перерабатывает мятлевские стихи, ироничные сами по себе, поскольку в них содержится глубоко волнующая его идея.
Эта идея, заключенная в метафорическом сопоставлении таракана и человека, неотвратимо приближает нас к той жуткой, роковой черте, за которой бледный облик таракана и бледный облик человека сливаются воедино, образуя чудовищный фантастический образ «тараканочеловека». Антропоинсектическая идея, обозначенная легким поэтическим пером, поражает воображение Достоевского и обретает в его творчестве иной размах, иную глубину.
Вообще идея обращения или перевоплощения имеет давнюю традицию и сопрягается с языческими представлениями и верованиями. В старинной русской былине рассказывается, как могучий богатырь, ведущий свою дружину через Цицарские степи, преодолевает глухую каменную стену, которая неожиданно возникает на его пути:
Молоды Вольх он догадлив был: Сам обвернулся мурашиком, И всех добрых молодцев мурашками, Прошли они стену белокаменну, И стали молодцы уж на другой стороне.Дохристианская идея обращения человека предполагает овладение им лучшими свойствами естества — силою зверя, быстротой птицы, ловкостью насекомого (в данном случае муравья). Первобытная анимистическая философия, одухотворив природу, предоставляет человеку необыкновенную возможность перевоплотиться в тот или иной предмет, в то или иное существо. Еще у Пифагора и Платона животные обладают такой же бессмертной душой, как и люди. Мало того, душа умершего может вселиться в тело любой твари, причем душа поэта непременно обратится в соловья или лебедя. Поэтому стихотворение Державина «Лебедь», где поэт предсказывает свое будущее перевоплощение в величавую птицу Аполлона, основывается на древних представлениях.
Другой идеал проповедует христианство: в силу двойственного, тварно-нетварного начала человек получает чудесную возможность божественного преображения и воскресения: «Если нет воскресения, то чем мы различаемся от бессловесных существ? Если нет воскресения, то да сочтем счастливыми полевых зверей, имеющих беспечальную жизнь! Если нет воскресения, то нет и Бога» (св. Иоанн Дамаскин). В грядущем инобытии человек не воплощается в другую плоть, не переселяется в другое естество, но духовно преображается, чтобы «стать Богом» (св. Василий Великий).