Философия случая
Шрифт:
Эти существа вместе с их культурой для людей непостижимы и непонятны. Здесь, однако, возникает дилемма. Автор ссылается на большие трудности, с которыми столкнулась антропология, желая расшифровать и понять мышление и поведение первобытных культур Земли. Если – так он комментирует этот факт – людям так трудно понять людей, каков же тогда шанс на создание рационального образа, когда изучаемые существа совершенно отличны от людей по своей биологии? Однако этот вывод неправомерен: из взаимной «непереводимости» культур еще не вытекает абсолютная непреодолимость коммуникационного барьера между ними. Автор в данном случае рассуждает непродуманно. О палладианах он сообщил одновременно и слишком много, и слишком мало. «Паллада» дает даже слишком много информации о палладианах как о гротескных созданиях. Ибо в романе палладиане автономизованы, причем способом достаточно-таки забавным, но забавным не намеренно. Однако те их черты, которые выступают как ненамеренно изображенные, ослабляют то, что сказано как относящееся уже к человеческим реакциям.
Если же я говорю, что Капуле-Жюнак сообщил о палладианах слишком много, то имею в виду, что он, противопоставляя их людям в плане физической внешности, тем не менее уподобил их людям в плане некоторых общих функций и форм поведения. В самом деле, получается, что мы знаем, что они:
– существа двуполые, живущие в постоянных моногамных браках;
– рождаются и умирают, а также придают особое значение этим пограничным феноменам человеческого бытия;
– располагают собственными домами;
– общаются с помощью языка, притом такого, что люди его вполне слышат и могут, как попугаи, повторять его фразы.
Последнее со стороны автора уже очень неосмотрительно. Потому что существа, которые так себя ведут, скорее всего уже суть индивидуальности с личным разумом. Тогда в их языке должны занять свое адекватное место и местоимения «я», «ты», «он», «она», а также числительные, существительные, глаголы. Целостные, культурно определенные модусы поведения таких существ, возможно,
Но это еще не все. Слишком много сообщено о палладианах еще и в том смысле, что совсем не нужны были описания их семейных торжественных собраний вроде «оплакивания» смерти члена семьи или рода, хотя, вообще говоря, сама эта смерть нарисована убедительно, с такими деталями, как странный распад «палладианского яйца», растрескавшаяся рана в чреве самки... Но сами по себе торжественные церемонии типа «оплакивания» привносят свои, подчас весьма нежелательные ассоциации. Автор не был достаточно прилежным учеником антропологов! Уже при первом чтении «Паллады» я не мог избавиться от поразительного – до смешного – впечатления, будто фигуры огромного палладианина и маленькой палладианки – «хозяев» рассказчика – были мне откуда-то хорошо известны. Потом я вдруг заметил их сходство с французской супружеской парой прежних лет: с четой странноватых, манерных провинциалов, всецело погруженных в семейные ритуалы; скорее всего – с мелкими буржуа или рантье. Он и она – они оставляют друг другу определенную индивидуальную свободу во второстепенных вопросах, для чего у каждого есть своя территория в доме с границами, соблюдаемыми обеими сторонами... Отметил я и манеру, в которой палладианин наказывает Мюэтт за ее беспорядочные связи с пригожими «бесхозными» юнцами. Он ее связал и отстегал. Это достаточно похоже на те меры по наведению порядка, которые в рамках патриархальной юрисдикции могли бы применить, например, к служанке во французском доме. Ибо атмосфера этих сцен на удивление напоминает ауру, веющую на нас со страниц многочисленных новелл Мопассана. Наконец, и появляющаяся по смерти первой жены палладианина его вторая жена, с ее причудами, с ее приемами торопливой брани и почти фривольных, хотя и «хладнокровных» ласк – по отношению к рассказчику, ее «пекинесу» (эти ласки как раз и пробудили в нем «безумные надежды»), – все это тоже очень человеческое и именно «во французском издании». Рассказчик становится (даже слишком однозначно!) тем, что называют Schossh"undchen [163] . Это несколько похоже на то, как если бы в «Превращении» Кафки герой стал бы до такой степени настоящим насекомым, что начал бы, скажем, откладывать яйца и кормить личинок. Все это для романа совершенно не нужно и решительно переходит границы логики творчества. От этого трансцендирования границ уже только один шаг до дальнейших противоречий в романе. Потому что попросту невозможно, чтобы существа, которые в одних аспектах так сильно напоминают людей, в других настолько от них отличались.
163
комнатная собачка; болонка (нем.). – Примеч. пер.
Здесь опять-таки кто-нибудь мог бы возразить, напомнив, что палладиан мы видим глазами людей – так, может быть, это они их и сближают с известными себе человеческими народами и обычаями. С этим я соглашусь – при условии, что возражающий убедительно покажет нам неаутентичность такой антропоморфизации явлений, которые сами по себе неантропоморфны. Однако в книге, к сожалению, вся эта антропоморфизация аутентична. «Хозяйка», у которой герой, когда она спала, утащил машинки для усиления обоняния и слуха, отбирает их у него и за этот проступок его бранит; а другой раз, когда он в печали, она позволяет ему ими пользоваться, то есть с ними поиграть. В точности так поступает человек с собакой: здоровую он на диван не пустит, а больную хозяин может и в постель к себе пустить, пусть отлеживается. При этом «переодевание» человекоподобных существ в шкуры страшилищ-каракатиц выглядит приемом чересчур явным, слишком поверхностным, чтобы мы могли его не заметить. Это не галактические монстры мучают людей, это ими забавляются, как собачками, люди же, только слегка замаскированные. В этих сценах непроницаемость гротескной картины переходит в прозрачность достаточно наивной по самой своей сущности аллегории – и мы видим, что игра между элементами человеческим и нечеловеческим ненастоящая, потому что срежиссирована с помощью слишком навязчивых, чрезмерно простых вмешательств. Узнавание «квазичеловеческих личностей» в палладианах нарушает интегральность картины фантастической насмешки, игра уже не разыгрывается перед нашими глазами «сама» – согласно собственным законам, согласно заданной ею внутренней логике. Нет, теперь игра разыгрывается согласно параллельности, которая устанавливается между двумя типами отношений: между собакой и ее хозяином, с одной стороны, и человеком и палладианином, с другой. Но параллельность эта автором преувеличена. Ведь то, что в его же описаниях, по существу, не является человекоподобным в поведении монстров, он как бы отшелушивает, отщепляет, отбрасывает от их характера. В итоге все нечеловеческое утрачивает связь с палладианами, и мы видим, что гротеск скрывает в себе трещины, проходящие через внешний облик этих чудовищ. И теперь сквозь этот облик виден аутентичный характер их поведения, которое оказывается уже поступками человеческих персонажей. Аллегория становится чрезмерно буквальной, дистанция между означающим и означаемым – чрезмерно малой и лишенной глубины. Это ведет к примитивизации ценностных характеристик текста – и вот вместо фантастического гротеска перед нами только насмешка, только пасквиль на science fiction.
Поэтому, согласно принципу оптимизации читательского восприятия, я ставлю выше возможности гротеска другую возможность интерпретации текста – в рамках «серьезного эксперимента». Ибо при такой постановке мы уже не должны столько внимания уделять палладианам как таковым. Они не партнеры людей, они лишь инструменты для опыта, наподобие скальпеля, с помощью которого экспериментатор в лаборатории разрезает кожу подопытных животных. При этом он все внимание обращает на результаты своих действий, а не на свойства инструмента. Палладиане – инструмент, который должен сначала разрезать, а потом размозжить сердцевину человеческой культуры. Они образуют собой только граничное и неоспариваемое условие эксперимента, машину, осуществляющую настоящую операцию изъятия, отнимания у человека всего, что, казалось бы, необходимо для существования его культуры. При таком взгляде на палладиан весь посвященный им массив описаний отодвигается в тень. Эти описания оказываются чем-то маловажным, потому что их условность предстает по отношению к искомым выводам как вступление и отправная точка, а не как субстрат, подлежащий анализу на логическую истинность. Реакции человека при этом – суть реакции подопытного, измученного существа. Инструмент, заставляющий его страдать, угрожающий ему гибелью, в то же время хочет как-то его приручить, освоить, хочет нечеловеческими усилиями приноровиться к этому существу, раз уж не может его уничтожить. Инструмент этот – искусственный, вводимый снаружи, но при данном взгляде это уже нисколько не мешает творческому анализу. Как искусственным, но и необходимым является нож, которым хирург надрезает мозг ради того, чтобы выяснить локализацию его центров, – так же писатель «ненатурален», но оправдан в своем суровом обращении с персонажами. Кроме того, и читатель вынужден принимать все произвольные решения автора. Например, тот сообщает, что все вещи, какие люди смогли взять с собой с Земли, то есть объекты, которые как-то могли бы им послужить, на Палладе «как-то пропали». Ну конечно, пропали, потому что люди должны былистать существами, лишенными всех средств культуры, сведенными при начале эксперимента к «голой биологии». Это вполне ясно, но вот что уже менее ясно, во всяком случае, не бросается в глаза: это то, чего автор несделал, а именно: не показал того, что в других отношениях было бы вполне правдоподобно, учитывая, что высокоразвитая палладианская цивилизация должна была бы располагать психотропными средствами. Поэтому «хозяева», естественно, должны были бы быть в состоянии сделать из людей туповатых, верных и послушных «собачек». Однако человек, изуродованный фармакологически, уже ничем не способен защитить свое человеческое достоинство, а потому нет ничего удивительного в том, что писателю пришлось оставить эту возможность в стороне. Если мы конструируем произведение таким образом, то против нарисованной автором картины палладиан и их культуры уже ничего невозможно осмысленно возразить. Ибо эта культура – не автономное создание, но только некое обрамление для образа человека, определенное орудие эксперимента, экзистенциальный ограничитель, своего рода пресс. Цель этого пресса – довести до того, чтобы его чудовищным давлением из человека была «выпущена кровь».
В сказанном заключается прежде всего положительная и отрицательная (в их полярной альтернативе) оценка уже упомянутой гротескнойверсии «Паллады»; а кроме того, уже только одна – однозначно положительная – негротескная версия «антропологического эксперимента». Мы хотели показать, что можно оценивать произведение, создавая из его значений две конструкции, причем первая выявляет определенные внутренние нестыковки, недостаточную целостность, а во второй конструкции этого нет. Однако необходимо со всей ясностью подчеркнуть, что эти оценкив определенной мере произвольны, иными словами, продиктованы предпочтениями читателя, в данном случае – моими. Ибо ценность, которую кто-либо придает чисто логической связности или, допустим, «изяществу (непротиворечивого) фокусирования» смыслов, представляет собой нечто осциллирующее, если переходить – в широких пределах – от читателя к читателю. Кроме того, рассмотренные версии «Паллады» не являются в подлинном смысле слова и целиком раздельнымиодна от другой. Если же может показаться, что они таковы, то мы для оправдания представленных здесь общих утверждений согласимся на определенные упрощения, потому что проведенному нами средствами языка описанию не хватает ресурсов, которые помогли бы полностью совладать со всей сложностью процессов интегрирования восприятия литературного произведения, определяемых его семантикой.
Метазоил
Итак, мы показали на примере, как – в протокольной записи – протекает восприятие литературного произведения и как это восприятие может трансформироваться в критике. Еще раз мы убедились, что произведение – это недоопределенное высказывание, которое поэтому можно было бы назвать «недосказыванием». Мы также заметили, что текст, новаторский по отношению к стереотипам какого-либо данного литературного жанра, является в тем большей мере недоопределенным, чем более крупные части этого текста мы хотим интегрировать. Ибо впервые мы вступаем в сферу такой непознанности значений, когда намечаем аналогии ее фрагментов на локальномуровне. Далее, когда я прочитал уже около трети текста «Паллады», я вынужден был отбросить схему ортодоксальной science fiction и ухватился – за отсутствием лучшего путевого указателя – за термин «антропологический протокол лагерного поведения» – и читал далее «Палладу» как историю концентрационного лагеря, «космически» перенесенную в звездный мир. Так я ее читал – и, заняв эту позицию по отношению к роману, тем самым отрицал, что в нем есть «новые» ценности.
Деятельность критика, если ее рассматривать в общекультурной, метакритической перспективе, основывается именно на том, что критик своими гипотезами в качестве «проектирующих определений» устраняет, как умеет, эту исходную семантическую неопределенность текста. Тем самым он стабилизирует текст в оптимально выбранной точке пространства виртуальных значений. Очевидно, что смелый критик так же поступает и тогда, когда хочет «дисквалифицировать» произведение. Ибо не будет fair play, если он захочет перед решающим столкновением ослабить «противника», миниатюризовав его, отняв у него те или иные потенциально присущие ему свойства. Ведь мы «покажем себя» на более высоком уровне функционирования не тогда, когда будем нарушать правила игры, а скорее тогда, когда победим в игре, дав сопернику максимальные шансы. Что касается виртуальных смыслов произведения, то только априори – следовательно, перед началом чтения – они равноправны. Они быстро перестают быть таковыми, причем это происходит стохастическимобразом, то есть постепенно, но так, что ни в какой момент времени различия в распределении вероятности смыслов не становятся очевидными. Было бы, например, нонсенсом, не дочитав «Паллады», упорствовать в том, что это только – и всего лишь – обычный роман о «звездных монстрах», только плохо написанный, потому что «скучный» и «без интриги». Конечно, нонсенс этот далеко не является чем-то невозможным. Как раз можно так прочесть этот роман – тогда, собственно, никакого чувства, кроме раздражения, а может быть, и некоторого отвращения не останется.
Деятельность критика основывается, таким образом, на постулировании регулятивнойнормы восприятия как комплекса «семантических адресов» в «обоих мирах» – в «культуре» и «природе», то есть в литературной и внелитературной действительности. Будучи даже одобренными социально, гипотезы критика не могут претендовать на статус «истинных» или «ложных» утверждений, как не могут претендовать на этот статус и все родственные этим гипотезам допущения из других гуманитарных областей. Причина этого в том, что в самом «адресате» – культуре – нет никаких «истинных норм» в отличие от норм «ложных». Есть только, говоря без обиняков, те нормы, которые в ней функционируют, иначе говоря, существуют – и другие, присутствие которых обнаружить не удается. Ибо адекватность или неадекватность видов поведения в культуре не раскрывается путем логического сопоставления с ценностями. Если кто-либо отступает от нормы ситуационно адекватного поведения, принятого в данной культуре, мы обычно склонны признать такую личность патологической или даже умалишенной. Если человек, желая поклониться, падает ниц и растягивается во весь рост, это патологический тип. Если человек в знак приветствия подает не руку, а ногу – и если он не желает оскорбить или лягнуть приветствуемого, – такого человека скорее всего сочтут сумасшедшим. То есть патологический глупец или безумец – это человек, который без понятных нам мотивов ведет себя вразрез с культурной нормой. Тексты prima facie непонятные, нецелостные тоже можно считать продукцией лиц патологических или безумных. Подобная позиция как самая простая практикуется повсеместно по отношению ко всем таким текстам, которые противоречат известным нам стереотипам, в данном случае – литературным нормам. Однако наша обязанность – как критиков ли, как читателей ли – проверить в исследовательском плане, не является ли мнимая очевидность умственной патологии или безумия результатом расхождения привычных ожиданий с определенным новым типом семантических сигналов. Если мы будем в «Палладе» искать авантюрную схему, то этот роман окажется просто никуда не годным произведением. Но вместе с тем мы совершенно пройдем мимо того факта, что автор «Паллады» сообщает нам нечто очень важное о физиологии культурного поведения человека. Ибо, находясь в ожидании сенсационных приключений, мы вообще не сможем рассмотреть тех высших обобщений в романе, которые очень далеко – но только в потенции! – выходят за пределы конкретной интриги и изображенных в романе действий. Это означает, что недостаточно отбросить данную ложно выбранную парадигму, неадекватный стереотип, чтобы текст уже мог выявить перед нами свое семантическое содержание. Достаточным условием раскрытия этого содержания еще не является отсутствие в тексте активного сопротивления нашему подходу. Оптимализирующая стратегия чтения должна действовать так, чтобы «на выходе» прочитанного текста появлялась по возможности компактная целостность– по возможности понятнаяи вместе с тем по возможности богатаясодержанием. В этом последнем пункте речь идет о том, чтобы произведение посылало в подсознание читателя густой пучок лучей, которые там укоренялись бы. И тем самым – чтобы глубоко преобразовались структуры его памяти и содержащихся в ней принципов. В самом деле, такая стратегия, помимо всего прочего, как бы «попутно», «при случае» максимизирует и познавательныеценностные структуры текста – но это уже не является conditio sine qua non этой стратегии.