Философия свободы. Европа
Шрифт:
Де Местр уведомляет читателей о том, что эту истину стали затемнять и отрицать лишь начиная с эпохи Возрождения. Лютер и Кальвин, Бэкон и Гоббс, Локк и Гроций, на которых, в свою очередь, оказали влияние ереси Уиклифа и Гуса, распространили величайшее заблуждение, согласно которому сила и власть зависят от чего-то столь жалкого и произвольного, как искусственный договор. Великая французская революция обнажила ложность их близорукого оптимизма; так наказал Господь тех, кто забавлялся подобными теориями и идеями. Общество создается не ради взаимных выгод; это исправительный дом, едва ли не каторжное поселение. Если обществом на самом деле правит не разум, то, значит, демократия (несомненно, более разумная, чем деспотизм) сеет нищету повсюду, кроме тех мест, где, как у дивных англичан, ее не записывают, а чувствуют, и она действительно становится источником власти, то есть может исполнить те самые соглашения, которые не под силу мыслителям, пренебрегающим фактами и логическими доводами.
Сила, а не разум — вот что имеет значение. Где бы ни возникло пустое пространство, сила рано или поздно проникнет туда и претворит революционный хаос в новый порядок. Якобинцы и Наполеон, вероятно, преступники и тираны, но они умеют обращаться с силой, они представляют власть, требуют повиновения и, самое главное, карают, ограничивая стремление слабых и грешных людей прочь от центра. Следовательно, они в тысячу крат предпочтительнее скептиков-интеллектуалов, ниспровергателей, переносчиков идей, которые обращают в пыль структуру общества и расстраивают все жизненные процессы, пока в ответ на стенания истории не возникнет некая сила, пусть даже стоящая вне закона, и не сметет их со своего пути.
Всякая власть от Бога. Де Местр дает вполне буквальное толкование знаменитому тексту апостола Павла. Всякая сила требует уважения. Непозволительно считаться с какими бы то ни было проявлениями слабости, даже если они обнаруживаются в действиях помазанника Божия, государя, управляющего «прекраснейшей страной после Царства Небесного», — Людовика XVI. Якобинцы были негодяями и убийцами, но революционный террор восстановил власть, защитил и распространил
174
IX, 77.
175
Отношение де Местра к Наполеону было поразительно и характерно двойственным. С одной стороны, Наполеон — пошлый выскочка, грубо разрушивший старинные ценности, гонитель Папы и законных государей, дерзкий осквернитель священного таинства коронования, превративший его в кошмарную пародию, моральный выродок, враг человечества. С другой стороны, он отчетливо понимал возможности власти, не скрывал презрения к демократам, либералам, интеллектуалам и прочим членам ненавистной секты, а главное, никчемность и слабость Бурбонов очень уж оттеняла военный и административный гений человека, вновь поднявшего Францию к высотам славы. Всего этого проповедник реализма и власти не мог не видеть. Де Местр, официальный представитель Сардинского королевства, а на деле жертва французского императора, претерпевал ежедневные унижения хотя бы потому, что в Петербурге был французский посланник (это автоматически препятствовало официальному признанию его собственного дипломатического статуса), однако жаждал встретиться с Наполеоном. Наполеон, со своей стороны, ценил его блистательные сочинения, находя в них, по ряду свидетельств, близость к собственным политическим взглядам. Де Местр считал свое положение на редкость тягостным. Он писал в Кальяри донесения, в которых подробно развивал свои мысли. Наполеон, конечно, узурпатор, но разве не в той же степени, что и Вильгельм Оранский, чью династию признали все европейские монархи? Наполеон — бездушный убийца, но разве он погубил стольких невинных, скольких умертвила английская королева Елизавета I? В конце концов, всякая власть — и законная, и незаконная — от Бога, а Бонапарт укрепил и расширил границы великого Французского королевства, что не удалось бы ему, не будь он в некотором смысле орудием Провидения. Официальные лица Сардинского королевства были просто скандализованы этой казуистикой. Король Виктор-Эммануил, глубоко ею шокированный, в строгой форме воспретил своему полномочному представителю вступать в какие бы то ни было отношения с корсиканским чудовищем. Это чрезвычайно огорчило де Местра. Однако власть он ставил превыше всех достоинств; даже самому жалкому воплощению законной королевской власти следовало неукоснительно повиноваться, чтобы принцип нерассуждающей покорности государю мог и впредь сиять столь же ярко. Тон его дипломатических отчетов становился все более желчным и ироничным. Ему поставили на вид «удивительную странность» его просьб (IX, 104–105). Де Местр заверил своего августейшего господина в том, что будет исполнять все его приказания буквально, но не может обещать, что никогда не удивит его. Наполеона он так и не увидел.
176
Письмо к графу де Валезу (сардинскому министру иностранных дел) от 24 апреля/4 мая 1816 г. //Correspondance diplomatique. Vol. 2. P. 205.
177
«la batonocratie» (IX, 59).
178
Письмо к кавалеру де Росси (сардинскому государственному секретарю) от 22 июля/3 августа 1804 г., хранящееся в государственном архиве Турина, цит. по: Mandoul J, Joseph de Maistre et la politique de la maison de Savoie. Paris, 1899. P. 311.
179
IX, 58; ср. также: «Да будут тысячекратно благословенны государи, позволяющие нам хотя несколько призабыть военное искусство» (VII, 134); о правлении императоров-полководцев на закате Римской империи он отзывался как о «бесконечной чуме» (I, 511). На этот предмет см. работу Франсуа Вермаля «Notes sur Joseph de Maistre inconnu» (Chamb'ery, 1921), прежде всего гл. 3 («Жозеф де Местр против пьемонтского милитаризма», с. 47–61) и особенно с. 48–49. И все же он заявлял, что если бы государем был издан указ, провозглашающий военную диктатуру, то он, хотя и неохотно, смирился бы с этим.
180
Столь резкое противопоставление войны и милитаризма отозвалось в работе Прудона «Война и мир», причем стиль ее почти идентичен стилю де Местра. Возможно, Толстой, читавший сочинения де Местра, когда писал свой роман «Война и мир», сознательно или бессознательно заимствовал этот парадокс, играющий заметную роль в его бессмертном творении, не столько у Прудона, как полагает Б. М. Эйхенбаум, сколько у самого де Местра.
Революция, худшее из зол, сама по себе — деяние Божие, ниспосылаемое для того, чтобы покарать порок и через страдание возродить падшую человеческую природу (здесь трудно не вспомнить, как истолковали поражение Франции маршал Петен и его сторонники в 1940 г.); она столь же таинственна, сколь и другие великие исторические силы, и потому «не люди управляют революцией, но революция пользуется ими» [181] . И в самом деле, она может прибегать к помощи гнуснейших орудий: «лишь адский гений Робеспьера мог сотворить это чудо (имеется в виду победа, которую французы одержали над силами коалиции) ‹…› Сие чудовище силы, упившееся кровью и успехом, сие ужасающее явление ‹…› было одновременно и страшным наказанием, ниспосланным французам, и единственным средством спасения Франции» [182] . Он воодушевил соотечественников на отчаянный порыв, он закалил их сердца, он привел их в исступление видом проливаемой на эшафотах крови, и они стали драться подобно сумасшедшим и уничтожали всех подряд. Однако, не будь революции (а люди вроде Робеспьера обманываются настолько, что полагают, будто они могут ее совершить, хотя совершенно ясно, что не они сделали революцию, но она породила их), он так и остался бы посредственностью, которой и был до того.
181
I, 7.
182
I, 18.
Люди, захватившие власть, не ведают, как им это удалось; их влияние — еще большая тайна для них самих, нежели для окружающих: обстоятельства, которые даже великий человек не может ни предвидеть, ни направлять, уже сделали все за него, без его помощи; это и есть «таинственная сила, играющая человеческими намерениями» [183] , Провидение, гегелевская уловка разума. Но человек тщеславен; он воображает, будто его личная воля может опрокинуть нерушимые законы, согласно которым Бог правит миром. Де Местр твердит, что у истоков веры в демократию стоит заблуждение жалких, обмороченных, исполненных самомнения существ. Обманчивое чувство собственной мудрости и силы, слепое нежелание признать превосходство других людей или установлений ведет к смехотворным декларациям о правах человека и трескучей болтовне о свободе. «Всякий, кто заявляет, что человек рожден свободным, изрекает слова, лишенные смысла» [184] . Человек таков, каков он есть и каким был; он представляет собой то, что делает и сделал; говоря, что человек — не то, чем он мог бы стать, мы бросаем вызов здравому смыслу. Лучше прислушаться к истории («экспериментальной политике»), к единственному заслуживающему доверия наставнику в этом предмете: «Она никогда не скажет нам ничего, противоречащего истине» [185] . Один удачный эксперимент перечеркивает тысячи томов, наполненных умозрительными спекуляциями [186] .
183
I, 118.
184
I, 426.
185
VIII, 294;
186
I, 426.
Однако определения народной свободы и демократии исходят как раз из беспочвенных абстракций, не подтверждаемых ни эмпирическим опытом, ни откровением свыше. Если люди откажутся признавать власть там, где она существует законным образом (в церкви и сакрализованной (divinis'ee) монархии), на них ляжет ярмо народной тирании, худшей из всех возможных. Те, кто разжигает мятежи во имя свободы, со временем обязательно становятся тиранами, отмечал Бональд, цитируя Боссюэ (на эту мысль полвека спустя откликнулся Достоевский); де Местр просто прибавляет, что неизбежным следствием веры в принципы, провозглашенные Руссо, становится такое положение, когда правители говорят народу: «"Ты думаешь, что не хочешь этого закона, но мы уверяем тебя, что ты этого хочешь. Если ты осмелишься отрицать это, мы расстреляем тебя, и это будет наказанием за то, что ты не хотел того, чего на самом деле хотел", после чего они так и поступают» [187] . Несомненно, то, что справедливо называется «тоталитарной демократией», еще не облекалось в более точную формулу. Де Местр с сардонической усмешкой замечает: если многие ученые погибли на гильотине, то винить им следует самих себя [188] . Идеи, во имя которых их предали смерти, были их собственными идеями и, как всякий бунт против власти, обернулись против своих создателей.
187
I, 107.
188
I, 9.
Ожесточенная ненависть де Местра к свободному образу мыслей и его презрение к интеллектуалам — это не просто консерватизм, ортодоксальность и лояльность к церкви и государству, в лоне которых он вырос, но нечто более старое и более новое; нечто, вторящее фанатическим воплям инквизиции и звучащее как первая нота воинственного, антирационального фашизма наших времен.
VIII
Сильнейшие страницы сочинений де Местра посвящены России, где он провел пятнадцать плодотворнейших лет жизни [189] . Александр I иногда в конфиденциальном порядке обращался к его советам, и де Местр снабжал его наблюдениями и рекомендациями, применимыми явно не к одной лишь России, но ко всей Европе того времени. Он прославился своими политическими эпиграммами — лишнее доказательство того, что у Александра и его советников был прекрасный вкус, который они сохранили и после того, как либеральный период этого царствования закончился. Такие максимы, как «Человек вообще, будучи предоставлен самому себе, слишком порочен, чтобы быть свободным» [190] или «Повсюду меньшинство ведет за собой большинство, поскольку без более или менее сильной аристократии общественная власть для этой цели не годится» [191] , должны были чрезвычайно нравиться в аристократических салонах Петербурга, и о де Местре одобрительно упоминают мемуаристы [192] .
189
«Четыре главы о России», откуда взяты приводимые далее цитаты, представляют собой собрание брошенных вскользь мыслей де Местра, замечательных по глубине и пророческому пафосу, но ныне почти совершенно неизвестных.
190
VIII, 279 (ср.: II, 339).
191
VIII, 280 (ср.: II, 339).
192
К примеру, Вигель и Жихарев (см.: Вигель Ф. Ф. Записки. М., 1928. Т. 1. С. 275; ср. также: Т. 2. С. 52; Жихарев С. П. Записки современника. М., 1934. Т.2. С. 112–113). В то же время Лев Толстой, несомненно читавший в ходе работы над «Войной и миром» сочинении самого де Местра и мемуары его современников, рисует иронический портрет графа. Выведенный под именем виконта де Мортемара, типичного французского аристократа-эмигранта, блистающего в петербургском салоне, он рассказывает глупый анекдот о Наполеоне, герцоге Энгиенском и актрисе мадемуазель Жорж в кружке модных дам на блистательном званом вечере. Позже он, отрекомендованный как «un homme de beaucoup de m'erite» (человек с большими достоинствами. — фр.), появляется еще на одном вечере, где беседует с князем Василием Курагиным о Кутузове. Далее в романе де Местр упоминается под своим настоящим именем (см.: «Война и мир». Т.1, ч. 1, гл. 1, 3; Т. 3, ч. 2, гл. 6; Т. 4, ч. 3, гл. 19).
Высказывания де Местра о России чрезвычайно остры. Самую значительную угрозу таит политика поощрения либеральных настроений и наук, которую столь роковым образом проводят просвещенные советники Александра. В письме к князю А. Н. Голицыну, осуществлявшему светское руководство православной церковью, де Местр называет три основных источника опасности для стабильности Российского государства: дух скептического вопрошания, подпитываемый изучением естественных наук; протестантизм, полагающий, что все люди рождаются свободными и равными, а власть опирается на народ, и называющий сопротивление власти естественным правом; и, наконец, требование немедленного освобождения крепостных крестьян. Он утверждает, что ни один монарх не в состоянии управлять несколькими миллионами людей без помощи религии или рабства [193] . В дохристианскую эпоху общество покоилось на рабстве, затем — на духовной власти (клерикальное правление), и потому рабство могли упразднить. Но в России с ее византийскими истоками, татарским игом и отпадением от Ватикана церковь недостаточно сильна; рабство в России существует, ибо оно необходимо, без него император не смог бы управлять страной [194] Кальвинизм разрушил бы основания государства; естественные науки пока не успели раздуть в России (впрочем, довольно горючей) пламя испепеляющей гордыни, которое уже уничтожило часть мира и пожрет его целиком, если ничто ему не воспрепятствует [195] . Педагогу должно приобщать воспитуемых к мысли о том, что Бог создал человека для общества, которое не может существовать без правительства, в свою очередь требующего от подданных послушания, верности, исполнения своего долга. Де Местр облек свои советы в ряд специальных рекомендаций: исправлять недостатки, при этом как можно дольше откладывая освобождение крестьян; быть осторожнее при пожаловании дворянства выходцам из низших сословий (мысль в духе известной карамзинской «Записки о древней и новой России», исполненной ненависти к Сперанскому и его реформаторскому пылу); поощрять богатых дворян-землевладельцев и личные заслуги, но не торговлю; ограничивать науку; распространять идеи римского и греческого происхождения; защищать католическую церковь и там, где это возможно, пользоваться услугами педагогов-иезуитов; избегать назначения иностранцев, которые весьма ненадежны, к ответственным должностям; если и набирать учителей за границей, то, по крайней мере, следить за тем, чтобы они были католиками. Все это с успехом осуществляли консерваторы-антизападники. Граф С. С. Уваров, попечитель Петербургского учебного округа, показал себя способным учеником и в 1811 г. запретил преподавание философии, политической экономии, эстетики и основ коммерции в подведомственных ему школах, а позднее, на посту министра просвещения, провозгласил знаменитую триаду «Православие, самодержавие, народность», в которой отразились те же самые принципы, приложенные к университетам и системе образования в целом. Программе де Местра в России строго следовали в течение полувека: от середины царствования Александра I до реформ Александра П, проводившихся в 60-х гг. Знаменитый обер-прокурор Святейшего синода с глубокой ностальгией оглядывался на нее в 1880-е и 1890-е гг.
193
VIII, 288.
194
VIII, 284.
195
VIII, 28.5.
Если Россия дарует свободу всем живущим в ней, она погибла. Вот что пишет де Местр: «Ежели бы желание русских можно было запереть в крепость, оно разрушило бы ее до основания. Нет никого, кто умел бы желать так страстно, как русские ‹…› Приглядитесь к русскому купцу, даже из низшего сословия, и вы увидите, как он умен и сметлив, как печется он о своей выгоде; посмотрите, как он осуществляет рискованнейшие предприятия, в особенности на поле битвы, и вы поймете, сколь он может быть отважен. Если нам придет в голову пожаловать свободу тридцати шести миллионам таких людей и мы сделаем это — никому не дано настоять на этом в достаточной мере, — в мгновение ока вспыхнет огромный пожар, который обратит в пепел всю Россию» [196] . И вновь о том же:
196
VIII, 288–289.
«Стоит этим рабам получить свободу, как они очутятся в окружении наставников, более чем подозрительных, и священников, не имеющих ни силы, ни влияния. Не будучи готовыми к сему, они несомненно и внезапно перейдут от суеверий к атеизму, от пассивного повиновения к неудержимой деятельности. Свобода окажет на их страсти такое же воздействие, какое крепкое вино оказывает на человека, совершенно к нему не привыкшего. Само зрелище этой вольности развратит даже тех, кто не принимает в нем участия ‹…› К тому прибавьте безразличие, неспособность или чванство отдельных дворян, преступные действия заграницы, хитрые происки ненавистной, никогда не дремлющей секты и так далее, и тому подобное, а также нескольких Пугачевых с университетским образованием, и государство, по всей вероятности, буквальным образом расколется надвое, подобно деревянной перекладине, которая чересчур длинна и прогибается посередине» [197] .
197
VIII, 291–292.