Философия языка и семиотика безумия. Избранные работы
Шрифт:
Все это так, но при чем здесь семиотика? Семиотика имеет самое непосредственное отношение к проекции. Семиотика это и есть проекция. Проекция знака на означаемое есть значение знака. Ср. «Логико-философский трактат»:
3.11. Мы используем в Пропозиции чувственно-воспринимаемые Знаки (звуковые или письменные) в качестве Проекции возможной Ситуации.
3.12. <…> Пропозиция это Пропозициональный Знак в его проективном отношении к Миру [Витгенштейн, 1999: 150].
Так, например, в Пропозиции «Земля круглая» знак Земля соединяется со знаком «быть круглым», что является Проекцией того Факта (или возможной Ситуации), что Земля является круглой. Другим знаковым «проектом» того, что Земля является круглой, может служить глобус как логическая Картина (модель) Земли.
И здесь слово проекция в логико-семантическом смысле не является омонимом проекции как психологической защиты – семиотическое это всегда что-то внешнее. Семиотика в ее стандартном понимании может существовать только в социуме.
В этом смысле интроекция – это уничтожение семиотики (см. также [Руднев, 1998]). Когда пища перемалывается во рту и переваривается в желудке, она теряет свою знаковость, свою информативность, превращаясь в равновероятную энтропийную массу, до тех по пока она не появится наружу в виде фекалий или рвоты (символа отвращения) [Перлз, 2000]. Почему же, когда человек говорит «Меня тошнит от вас» и показывает это истерически в виде рвоты или «Плевать я на вас хотел», или «Вы все говно!» – то это семиотика, а когда он говорит «Я во всем виноват, я полно говно» – это десемиотизация?
Потому что мир для него теряет значение. А терять значение это и значит десемиотизироваться. При депрессии мир действительно теряет значение. Потеря смысла это главный признак депрессии в ее экзистенциальном понимании [Франкл, 1990].
Но конституционально-депрессивный человек это парадоксальным образом и есть синтонный человек, разновидность циклоида в клиническо-характерологическом понимании [Ганнушкин, 1998], с диатетической пропорцией настроения, по Кречмеру. А мы уже говорили о том, что синтонный циклоид не воспринимает мир семиотически. При депрессии такой человек теряет интерес к миру, при гипомании мир для него приобретает интерес, но не своей знаковой стороной, а вещной, чувственной. Сангвиник в противоположность шизоидам наоборот знаки склонен воспринимать как нечто естественное, вещное.
Есть ли в таком случае у депрессии язык? Есть, но этот язык истероподобный, иконический язык симптомов – пониженный тон речи, согбенные плечи, опущенные веки и т. д. Сообщение здесь такое же, как и при истерии: «Мне плохо», «Помогите мне». Различие же в том, что истерический икон более проработан, театрален, а депрессивный более смазан, он больше похож на реальность. Депрессивный как бы говорит: «Заметят, что мне плохо, слава богу, нет – так мне и надо».
Конечно, все, что мы здесь пишем, – это упрощения. Но все это полезные опрощения. Так в сложном случае господина Мейера, который кланялся по утрам своей жене, мы видим и паранойю, и обсессию, и депрессию, и истерию. И мы видим, как он одновременно пользуется различными семиотическими механизмами: его поклоны – это одновременно и истерическое выражение почтительности, и депрессивное выражение вины, и обсессивнное навязчивое повторение, и паранойяльный символ доискивания истины. Только в данном случае эта истина носит депрессивный характер, поскольку это случай не обычный для классической паранойи. Этот человек, в сущности, доискивается до прощения, паранойяльным здесь является лишь застревание на одном аффекте. Сам Блейлер был склонен рассматривать этот случай скорее как шизофрению (с характерной, как добавил бы М. Е. Бурно, мозаикой радикалов [Бурно, 1996]).
Прежде чем идти дальше, попробуем как-то суммировать сказанное о различии и сходстве семиозиса в различных невротических расстройствах (см. табл.).
Все же представляется не вполне очевидным, что специфический паранойяльный знак это символ, то есть конвенциональный знак. Ведь для того, чтобы могли существовать конвенциональные знаки, во-первых, надо чтобы была система знаков, а не один знак, во-вторых, нужно, чтобы был не только получатель, но и отправитель. В случае шизоидного мышления все это так и есть. В случае паранойяльного мышления все обстоит не так просто. Во-первых, непонятно, кто является отправителем сообщения, во-вторых, непонятно, с кем и когда заключена конвенция относительно того, что такой-то знак будет обозначать такое-то положение вещей или ситуацию, если говорить в терминах раннего Витгенштейна. Все же не будем забывать, что параноик ближе всех находится к шизофрении, от паранойяльного бреда до параноидного – один шаг. То есть паранойяльный символ может в любую минуту разрушиться и превратиться в архаический знак, который одновременно является и своим собственным денотатом. Поэтому вопрос о конвенции и отправителе знаков при паранойе можно решать лишь с учетом этого сильного крена в сторону взаимного растворения Umwelt’а в Innenwelt’е.
Таблица. Сравнительная характеристика семиозиса при различных невротических расстройствах
Но действительно, если встать на точку зрения параноика, то кто посылает ему сообщения о том, что все имеет отношение к нему? В случае бреда отношения – это те люди, которые кивают, подмигивают, краснеют, делают «слишком понятные» жесты и т. п. В случае бреда ревности все сложнее. Ведь если реконструировать паранойяльную логику, если при бреде отношения люди стремятся подчеркнуть, показать свое отношение, то при бреде ревности подозреваемая жена и ее любовник в принципе должны скрывать «истинное» положение вещей. Жена не посылает никаких сообщений ревнивцу (или посылает ложные, сбивающие с толку сообщения). Можно сказать, что бред ревности это в каком-то смысле истерия наоборот. При истерии сам субъект позиционирует свое тело как некую вывеску, на которой висит картина. При паранойе ревности или наоборот эротомании тело объекта наделяется свойствами быть носителем знаков. То есть в сознании параноика объект выступает как истерик, желающий скрыть свою истерическую сущность, что ему не удается. Или же можно сказать, что параноик это антипсихиатрический психотерапевт, который производит деиконизацию в духе [Szasz, 1971], конвенционализацию, считывая с тела своей жены знаки ее измены. Но по каким правилам происходит эта конвенционализация? Ведь как ни поведет себя жена, все это будет расценено как доказательство измены. Это семиотическая презумпция виновности, априорный приговор, который выносит параноик, в какой-то мере обессмысливает его поиски. По-видимому, можно сказать, что подобно сыщику, напавшему на след преступника, параноик убежден в виновности объекта, но для доказательства «в суде присяжных» ему нужны улики. В этом случае стратегия у параноика примерно такая же как у сыщика, у которого уже есть убедительная версия преступления и который только ищет ее подтверждения, и в этом смысле он поневоле будет замечать одни улики и не замечать другие, или все улики стремиться интерпретировать в смысле сформированной им версии.
Правила для конвенционализации предоставляет сам язык. В языке заложена возможность одну и ту же вещь называть по-разному, приписывать одному денотату множество значений, одному предмету множество имен и дескрипций. На этом построен эффект универсальности метафоры и метонимии. Одного и того же человека можно назвать по имени, фамилии, прозвищу, дать ему множество новых прозвищ и кличек, он может быть описан как сын, отец, брат, зять, шурин и т. д., как «милый», «негодяй», «безответственное трепло», «истинный джентльмен», «хам», «само совершенство», «вылитый дядя Коля в юности», «гениальный шахматист», «полное ничтожество», Тартюф, дон Жуан и т. д. В сущности, любой объект может быть назван любым именем. На этом построена поэзия. Ср. стихотворение Ахматовой о том, что такое стихи. Она говорит, что стихи это все, что угодно:
Это – выжимки бессонниц,Это – свеч кривых нагар,Это сотен белых звонницПервый утренний удар…Это теплый подоконникПод черниговской луной,Это – пчелы, это – донник,Это – пыль, и мрак, и зной.Именно этой особенностью языка, его невротической перенасыщенностью значениями, пользуется параноик. В случае паранойи ревности в качестве предмета, который должен быть поименован или описан, выступает измена жены, которую опять-таки можно выразить при помощи неограниченного количества имен и дескрипций, различного рода жестов и мимических движений, красивой одежды, следам не теле, уходу и приходу в любое время. Как любому денотату в принципе может быть приписано любое имя и дескрипция, так и конкретному денотату «измена жены» может быть поставлен в соответствие любой признак и любое действие. Конвенция здесь заключается между языком и самим параноиком. Язык позволяет это делать.
Возвращаясь к началу статьи, к цитате из Фрейда, можно сказать, что идея соотнесенности истерии и искусства (иконичность плюс аксиологичность) так же, как обсессии и религии (повторение и мистика), понятна. Все же слишком сильным кажется соотнесение паранойи и философии. Более привычным кажется представление, что философ это шизоид. Но во время написания книги «Тотем и табу» такого понятия, как шизоид, не было. Его позже ввел Кречмер в книге «Строение тела и характер». Слово «паранойя», как оно употребляется Фрейдом в работе о случае Шребера [Freud, 1981], по экстенсионалу скорее соответствует тому, что в нынешней терминологии называют параноидной шизофренией. Во всяком случае, хотя бредовая система Шребера носила связный и внутренне логичный характер, но она вся основана не на бытовой семиотике, как классическая крепелиновская паранойя, а на галлюцинациях – общении с божественными лучами, разговорах с Богом и т. д. То есть, в сущности, говоря о родстве паранойи и философии, Фрейд видимо имел в виду паранойяльноподобное стремление философа строить систему знаков, мало считающуюся с реальным положением вещей в угоду заранее сформулированной концепции. Сам Фрейд с гордостью считал себя не философом, а ученым, занимающимся концептуализацией конкретных вещей, то есть, по-нашему, шизоидной семиотизацией «реальности».
Но на самом деле не существует принципиальной разницы между гуманитарной наукой и философией. И если рассматривать такие жесткие философские системы, как, например систему витгенштейновского «Трактата», то там действительно есть элементы паранойяльности: имеется одна главная мысль-посылка, что «все, что может быть сказано, должно быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать». И вокруг этой мысли, которая сама по себе, конечно, спорна (и впоследствии была опровергнута самим поздним Витгенштейном), закручивается дальнейшая «бредовая фабула»: учение о взаимном соответствии предметов, положений вещей и фактов, с одной стороны, и имен, элементарных пропозиций и пропозиций, с другой; толкование логических пропозиций как тавтологий; выведение общей формы предложения из тотального отрицания всех предложений; отказ в существовании этике, которая «невыразима», и т. д.