Философия. Книга вторая. Просветление экзистенции
Шрифт:
2. Теснота и широта историчной экзистенции.
– Мир как явление экзистенциального содержания расширяется и суживается в процессе историчного самостановления; ибо широта экзистенции в нем достигается лишь через присвоение. Что такое есть то, с чем я живу, как будто бы оно было моей собственной жизнью, - этого нельзя выяснить из объема моего существования, фактической сферы моей власти и моей знающей ориентированности о мире. Я могу быть в состоянии совершить многое и все-таки быть только предприимчивым. Я могу видеть бескрайние исторические миры и при этом не экзистировать исторично.
Расширение совершается практически: ситуации, в которые я попадаю, задачи, которые видимы для меня как возможные или ставятся мне извне, традиции, из которых я получаю свои самоочевидности, всякий раз открывают мне ограниченную, чаще всего весьма узко ограниченную, сферу существования. Безудержность, с которой я задействую себя самого в этой сфере, порождает мое историчное сознание.
Теоретически я расширяю
Высказывать историчное сознание таким, как оно, на пути через знание о прошедшем, осознает свое настоящее, - есть задача философии истории. В противоположность отстраняющему способу изложения, при котором и само настоящее можно подвергнуть исследованию как исторический сюжет, как будто бы оно было уже прошедшим, философия истории средствами предметно-исторического знания просветляет сознание усвоенного историчного содержания. При помощи философии истории, которая постигает экзистенцию во всей ее возможной широте, не возникает какой-либо энциклопедии исторического знания, и эта философия не может иметь своим возможным идеалом идеал полноты описания. Ибо, поскольку экзистенция никогда не может выйти за свои собственные пределы, даже только в замысле, а значит, не может и представить себе в отчетливом образе мир многих экзистенций как некое многообразие, то ей остается только расширяться самой в своем содержании и оставаться в готовности ко всеобъемлющей коммуникации.
– Конструкции философии истории обладают своей истиной как выражением для экзистенции, просветляющей в нем свое пространство, объемлющей в нем прошедшее и будущее. Но в то время как для историографии как науки прошедшее только прошло, а будущего она не видит, философия истории соотносит всякое время с экзистенцией в ее настоящем. Однако она может быть только определенной философией истории, и может быть истинной лишь как таковая; она сама исторична и не обозревает всю даль истории во всякой экзистенции. Правда, прошедшее и будущее остаются раздельными и для нее; данному в образе как обосновывающему будет противостоять и в ней данное в образе как возможное. Но прошедшее не получает закругленности и остается открытым на всем протяжении настоящего; даже то, что уже решено, еще может изменить свой смысл; будущее остается возможностью и не превращается в неизбежную необходимость. Экзистенциальное сознание настоящего не разворачивается поэтому в устойчивое содержание, но, выходя за его границы, становится подлинным вопросом. Его предметная форма означает некоторый миф, хотя этот миф и привязан к знанию. Фактическое, как представляется, еще раз становится прозрачным в этом мифе. Оставить в неприкосновенности фактическое как фактическое, не забывать ничего фактического, что могло бы быть важно, выдумывать возможное, но читать все фактическое и возможное как шифр единства экзистенции со своей трансценденцией, - таков путь философско-исторического углубления действительного в настоящем до вечного настоящего.
3. Повседневность.
– Протяжение существования в длящемся времени означает повседневность, артикуляция, происхождение и направление которой экзистенциально определяется тем, для чего существование становится подготовкой, затем условием, и наконец - следствием. Никто не может экзистировать абсолютно в том смысле, чтобы каждое мгновение и каждая объективность его существования были также явлением его экзистенции.
Исторично становящееся в моем явлении не позволяет мне непосредственно осуществить, как бы по наитию, то, чем я чисто созерцательно восхищаюсь как правильным и идеальным. Если я знаю, что еще не обрел должной уверенности и надежности существования, еще не имею живого опыта верности, но уже движусь в области сверхчеловеческих этических требований к себе самому и к другим, то со мною случается, что я исполняю только поступок, выглядящий как объективно этическое действие, но в фактичности своей повседневности не умею ни на мгновение удержать его смысла. Я вышел из словно бы еще спящей историчной действительности моего бытия ставшим и упал в пустоту, где теперь я делаю чудовищные жесты, - а причиняю только зло. Право на свои действия я получаю от своей основы, но также и благодаря подтверждению того, что я несу ответственность за их последствия как адекватное им экзистирование во временной последовательности. Мир и характер отдельного человека не бывают только даны и не могут быть обозримым образом правильно развиты, но осуществляются в напряжении, когда шаг за шагом я делаю то, что не только объективно считаю правильным, но что я в своем историчном существовании из соприкосновения моих корней в этом существовании с убежденностью постигаю как то, за что следует взять ответ на себя. Историчное сознание, которое живет в мгновении лишь благодаря его одновременной непрерывности, не смешивает сиюминутного аффекта и сиюминутной внешней активности - которые как простое явление могут быть кажимостью, - с исторично строящейся экзистенцией. Эта экзистенция проявляется и в аффектах, но существенно - только в решениях, которые своей спокойной уверенностью в себе тихо поддерживают собою повседневность.
Видение возможностей как идеалов действительно лишь как духовное пространство. Его богатству противостоит скудная, уверенная в себе, осуществленная экзистенция, которая знает его, но сама не есть это богатство. Различение возможности и действительности, образа и экзистенции совершается в выборе моей историчной основы, которую как преднайденную мной я лишь постольку сделал своей самостью, поскольку я свободно принял на себя и усвоил ее.
Повседневность - это подготовка, а затем распространение историчной экзистенции. Она находит свою меру и исполнение в высоких мгновениях, которые как прошедшие доказывают свою действительность этим самым распространением, а как будущие, лишь возможные, вносят в существование напряжение, которое придает ему готовность воспринять их, когда приспеет время и будет дана ситуация. Благодаря им повседневность получает фон, делающий ее торжественной и весомой даже там, где особенное содержание повседневности бывает бедно, и придает ей блеск и там, где она должна быть только дисциплинированным трудом.
Но одним из элементов усвоения существования остается пронизывающее всю повседневность примирение с судьбой. Как стоическая резиньяция оно есть только сила выдержки (das blosse Aushaltenk"onnen); в этом виде оно есть неизбежная техника существования для данного мгновения, но она тут же превращается в путь, ведущий в пустоту, как только желает быть чем-то большим. Истинное смирение активно, оно рождает, если в крахе мы узнаем собственное бессилие. В скачках жизни, которые не дают возвращаться прежде бывшему: невинности, еще незнакомому со смертью веселью, тому утраченному, что было для меня всем, -и через которые я подступаю к той границе, на которой мне недостает того самого, в чем для меня, кажется, и заключается самое важное, - из этой муки скачков активная резиньяция строит нечто новое, в котором прошедшее не абсолютно прошло, но остается нетронутым как бы в вечном бытии, невозможное будущее снимается в трансцендентной возможности. В то время как оцепенение стоической непоколебимости только выдерживает пустое время и, собственно, безвременно, потому что враждебно времени, дает самообладание, но не сохраняет и не строит, - истинная резиньяция исторична, она одушевляет собою повседневность, потому что позволяет, ввиду невозможного активно приняться за то, что возможно.
4. Аллегория.
– Если я хочу в иносказательной форме наглядно представить себе историчное существование экзистенции, как она остается привязанной к миру, в котором находится, и к предметам и значимостям, жаждущим уничтожить ее; как она не может прочно удержать в нем за собою никакого места, но просветляет для себя собственное трансцендентное бытие только в непрестанном движении через свое собственное явление, - то попробую сделать это в следующем образе:
Через долину, между двух отвесных скал, я вижу вдали равнину. По уходящей в эту даль и освещенной солнцем дороге держит путь всадник. Окутанный сверкающим разными цветами облаком пыли, всадник не скрыт от глаз, но и не виден мне ясно. Кажется, будто все цвета и формы магически соотнесены с этим всадником, целеустремленный лет которого оживляет собою весь ландшафт. Кажется, будто в этом ландшафте все вот-вот может обрушиться, растворившись в одной беспредельности; хотя вещи и предстоят взгляду в своей оформленной ясности, но они ясны все-таки не сами по себе, а только с оглядкой на это движение, - сами вещи, кажется, существуют только благодаря существованию этого движения, ибо оно требует их на своей границе. Есть напряжение между их прочной определенностью и всеразрешающим побуждением движения, которое, казалось бы, сплавляет и сливает все и вновь расставляет все по местам. Это напряжение могла бы устранить только совершенная круговерть, в которой исчезло бы все устойчивое и не было бы более ничего, или совершенная оформленность, которая, как застывшая, мертвая прозрачная кристаллизация превратила бы всякое движение в нескончаемое пребывание.
Уклонения (Abgleitungen)
1. Покой в прочном.
– Историчность как единство существования и самобытия делает возможным уклонение на две стороны. Если я ищу существования без самобытия, то я теряюсь в случае, произволе, множественности (Vielf"altigkeit), лишаясь самобытного сознания бытия, - тогда я вообще только исчезаю (ich bin schlechthin nur verschwindend). Если я ищу самобытия без существования, то я могу только отрицать, пока не останется ничего, кроме самого этого отрицающего акта; тогда я стал как бы ничто (ich bin geworden wie nichts).
Теряющее себя самобытие и слепая воля к существованию пробуждают мотивы к тому, чтобы абсолютизировать нечто прочное, имеющее в себе, как кажется, бытие и содержание. Будучи, в нашей историчности, жертвами напряжения движения, в котором все дело решает также и наше собственное решение из темной основы самости, мы пугливо избегаем этого напряжения: мы хотели бы получить свободу от историчности: поскольку мы привязаны к существованию как таковому, мы хотели бы длительности во времени и наличной истины вместо вечной экзистенции; поскольку мы стали пустыми как самобытие, мы хотели бы найти его в бытии другого: нечто прочное должно создать нам временную и вечную гарантию.