ФИЛОСОФСКИЕ ЧТЕНИЯ
Шрифт:
А наша душа всегда спешит, она драматична, и, если ее спросить о ее страданиях, она, скорее всего, ответит: «О, если бы я рассказала вам свою жизнь, она сплошной роман». Сколько раз мы слышим это, когда российская душа нашептывает миру о себе, о неких таинственных, значительных событиях, которые в ней произошли. Такой таинственный сплошной роман a clef, как сказали бы французы, – роман с ключом, то есть имеющий еще некий сверхсмысл, содержащий в себе отгадку или ключ к описанным в романе душераздирающим приключениям. И в итоге у нас не страна, а сплошная литература, пытающаяся описывать людей, в головах которых тоже литература – отражение отражений. Так как за действительность мы принимаем то, что рассказывается о происходящем в виде романического приключения, очень многозначительного. И при этом говорят, что это ведь не я, я – другой.
Но
Так что действительно это странное искусство, а теперь я скажу, что ему сопутствует еще и странное ожидание. Ибо мыслить – означает быть подвешенным в беспредметном состоянии и быть способным ждать. Все, что мы делаем, преходяще и гнило, – помните в Екклесиасте: «Все суета сует». Но с одной интересной оговоркой, которая там фигурирует, и по ее смыслу можно прочитать, что является внутренним стержнем этого рассуждения, что вводится как отличное от «суеты сует». А вводится мысль, что все вещи в труде. Тогда как сделанное – это прах и суета. А в действительности есть нечто, что в постоянном труде, и это как бы вечное рождение, все время в вечном рождении. Все родившееся – преходяще и суета, а состояние видения действительности есть состояние способности ждать, не вносить в него ничего непосредственного, никаких возгласов и восклицаний, ничего от того, что англичане называют acting out, то есть разрешением посредством разыгрывания, или компенсацией. Скажем, мысль как компенсация чего-то, мысль как способ показать самого себя, как сублимация. Короче говоря, ничего скорого, а только то, что в труде находится.
Я говорил, что нельзя ускорить течение меда, никакими усилиями нельзя сделать, чтобы он тек скорее, чем течет. Мы можем только ждать. И это ожидание того, что наша подвешенность или еще кого-то, энного числа людей, индуцирует в нас что-то отличное от того, что случается сцеплением потока естественной необходимости.
По этому поводу у Музиля можно встретить такое выражение: «утопия данности» и даже «индукция данности». Я не знаю, как он это понимал и что вообще имел в виду под этим. Но я волен вложить в его понимание тот смысл, который я сейчас вкладываю: не участвовать в сцеплениях дела, в котором пойдешь направо или налево – все равно будет одно и то же (я вам описывал это как апорию), а ждать. Понимая, что интенсивность твоего ожидания и достаточно большого числа других людей в таком же состоянии что-то индуцирует. Ведь суть в том, что только в том далеком, которое есть как прошлое, так и будущее, мы сбываемся, исполняемся, можем состояться. Человек в этом смысле долгое существо, оно совмещено с бесконечностью явно и своим назначением выходит за рамки хронологического пробега своей жизни. То есть наше назначение больше, чем отпущенная нам физически жизнь.
Реплика из зала: «Для чего нужно соизмерять назначение и жизнь»?
Понимаете, в пробеге жизни мы не можем исполнить свое назначение, назначение сбыться, стать полностью. И к тому же вот эта долгота существа человеческого (повторяю, человек долгое существо) выходит за рамки непроницаемых границ чувствительности и численной разделенности самих человеческих существ. Она, во- первых, выходит за рамки физической длительности нашей жизни и, во-вторых, за рамки разделенности непроницаемыми границами чувствительности
Если я серьезно что-то подумал, то я подумал то, что думал другой, или думает кто-то рядом, или подумают в будущем. Вот тогда, когда меня не будет, все кончится, а это не кончится. Если я в этом, то (употребляя известный уже вам символ) я бессмертен, имею абсолютное, очевидное сознание собственного бессмертия. Бессмертен не как физический предмет и не как некая сущность духовная, а в смысле того, как исполняется мысль или духовное состояние на глобальном человеческом пространстве и времени.
Я вам процитирую восклицание Бодлера, глубоко ощущавшего природу того, что из глубин человеческих рвется и что я обозначил невербальным состоянием очевидностей, называемым мыслью, которое не совпадает ни с чем существующим. Он это осознавал так: «ne jamais sortir du nomber et des etres!» – «никогда не выйти из числа и существ». «Из числа» в том смысле, что в эмпирическом потоке естественной необходимости мы раздроблены и наши акты множественно повторяются, они не собраны в полноте нашего существа в какой-то точке.
Или, как я говорил, именно сейчас мне нужно что-то, и я знаю что, а память моя не срабатывает, я множествен в этом смысле, не собран. Или, например, когда мы так в пространстве разделены, что я оказываюсь в точке, на два метра отделяющей меня от места, где я могу протянуть руку и спасти друга. Я хочу его спасти, но я в точке, где отделен от собственного желания и от собственной способности, – это числовая раздробленность. Как преодолеть ее?
Человеческое существо есть существо, преодолевающее эту числовую раздробленность, во-первых, и, во-вторых, преодолевающее рамки существ. Мы ведь в принципе отделены от других рамками чувствительности, границами; каждый замкнут в своем теле, а тело – это экран наших чувствующих органов, который все содержит внутри себя и который другому недоступен. А что там происходит, за этими рамками? За этими рамками происходит то, о чем я говорил: основной мотив человеческой жизни – ее расширение, восполнение себя своими же частями, родными тебе, находящимися в других.
Мы же любим того, посредством кого восполняем себя и делаем то, чего отдельно, сами, не могли бы. В этом смысле в другом – это мое. Следовательно, я должен преодолеть рамки моего существа, выйти из того существа, которое мне известно как «я» или другому – как «он». Поэтому Бодлер и называет это бедой, что нам «никогда не выйти из числа и существ», из этих замкнутых в себе монад.
Вот этот пафос человеческий, снимающий числовую разделенность, выходящий за рамки пробега человеческой жизни, длительности ее, связанный с постоянным поиском ответа на этот вопрос, очень драматически и совершенно неожиданно встретился мне у Шиллера. Я знал, что Шиллер прекрасный поэт, но не предполагал, что он имеет склонность к метафизической поэзии. Между тем у него есть потрясающая строка, она звучит, по-моему, так: «Und dort ist niemals hier», что можно перевести: «И там – никогда не здесь». Это поэтично и лучше выражает многое из того, что я говорил. Повторяю: «И там – никогда не здесь». То есть нечто от меня самого находится всегда там и никогда не здесь. Вот там, где я имею право на то, чтобы это иметь у себя, это же мое. Но там – никогда не здесь.
И если так человек мыслит, находясь внутри этого пафоса, внутри долготы человеческого существа, то он, конечно, испытывает то, что можно назвать светлой радостью мысли, он видит некоторые тайные пути порядка под бушующим морем идолов крови, почвы и страсти. Идолы крови – это родственность по крови, идолы почвы – это идолы родины. Так как если мы мыслим, то наша родина одна, та, которую Пруст называл неизвестной родиной; тогда мы все граждане неизвестной родины и гости в этой реальной и существующей. И здесь самое главное – это мужество труда, состоящего в том, чтобы оставаться в долготе человеческого существа, в понимании того, что человек не скорое существо, что оно распластано на большие пространства и времена, и распластано помимо границ, которые нас отделяют от других существ.