Философский камень
Шрифт:
Всякий, сопереживающий этому повествованию, должен сознавать, что чувства мои насчет «секрета» метались от одной крайности к другой. Временами я чувствовал себя настолько возбужденным, что, казалось, весь мир преображается на глазах. Я смотрел, идя улицей, на прохожих
и думал: «Если бы они только знали...» А иной раз, наоборот, казалось, что я пытаюсь угнаться за сновидением. Человек два миллиона лет был более-менее одним и тем же существом. Эволюция его была скорее общественной, чем биологической. И так ли уж на самом деле современный человек отличается от австралопитека [94] ? Если б нас с вами перенесло каким-то образом назад в каменный век, намного ли лучше бы мы смотрелись в сравнении с неандертальцами? Знали бы мы, где разыскать железную руду и как ее плавить, чтобы получились ножи? Даже огонь разжечь
94
Австралопитек — род в семействе людей, включавший три-четыре вида. Эти «обезьянолюди» обитали 4 — 1 млн. лет назад на территории Африки и вымерли, не выдержав конкуренции с другими видами.
95
Поппер Карл Раймунд (р. 1902) — английский философ и социолог, в своих поздних работах защищал рационализм. Книга «Логика научного открытия» издана в 1959 г.
В начале апреля я получил от Литтлуэя телеграмму, где он предлагал встретиться за обедом у него в клубе «Атенеум» [96] . Утро я провел в читальном зале, после чего отправился в нижний конец Риджент Стрит. Стояло ясное, солнечное утро, и я находился в очередной фазе оптимизма: чем больше я задумывался над экспериментами Маркса, тем яснее становилось, что мне невероятно везет. Раннюю свою юность я прожил в мире идей, одержимый внутренней целью. Обычное болезненное противоречие между умом и телом было у меня сведено до минимума. Так что если повезет, то можно стать и живым воплощением собственной теории...
96
«Атенеум» — известный лондонский клуб, в котором обычно собирались писатели, издатели и другие представители интеллектуальных кругов.
Что до Литтлуэя, то я толком не знал, чего ожидать. Я прочел без малого каждое слово, когда-либо им опубликованное; в целом, я был разочарован, многое у него относилось к философии науки; тем же подходом он руководствовался и в литтских лекциях. Так что, хотя под отдельными его выдержками я готов был буквально подписаться, трудно было определить, куда он клонит. Ум его казался мне до странности абстрактным. Литтлуэй виделся мне эдаким высоким, орлиной наружности человеком с проницательными глазами — эдакий гибрид Шерлока Холмса с Витгенштейном.
Он оказался невысоким, крепко сложенным, с крестьянски здоровым цветом кожи. Меня он опознал сразу же.
— Ага, так вы и есть Лестер! Приятно познакомиться. Как насчет пива?
Было в нем что-то энергичное, мальчишески задорное. С таким голосом он бы абсолютно естественно смотрелся, перекрикивая шум трактора или комбайна; походка нетерпеливо-пружинистая, будто пустится сейчас в двадцатимильный марафон. Сам я высок, худ и сравнительно робок (если не нахожусь в очередном ударе от идеи).
— Очень любезно с вашей стороны, сэр, — откликнулся я.
— Зовите меня лучше Генри, как все. Я буду звать вас Говардом, если не возражаете. Пинту натурального, бочкового?
Мы сели в углу бара и растопили ледок разговором о Лайелле. К тому времени как отправились обедать, я чувствовал себя достаточно раскованным для беседы.
— В моем понимании, проблема в том, чтобы попытаться продолжить эксперименты Маркса. Надо как-то измерить метаболический темп старения, так чтобы можно было проверить, насколько его можно замедлить.
Литтлуэй нарезал ломтями внушительный кусок ростбифа.
— Аспект старения занимает вас, пожалуй, больше, чем меня самого. Лично я не считаю это первоочередной задачей.
— Тогда что именно?
— Биологическую проблему. Вы читали «Ручей жизни» Харди [97] ? Его предположение, что на гены воздействует некая форма телепатии. Вот что мне хотелось бы расследовать. Знаете почему? Теории Маркса насчет уяснения ценностей — все это очень здорово; для психологии они, может, и в самом деле существенны; а вот имеют ли они какое-нибудь значение для биологов? Если да, то это бомба под дарвинизм.
97
Харди Годфри Харолд (1877 — 1947) — английский математик, одновременно с немецким антропогенетиком Вильгельмом Вайнбергом (1862 — 1937) сформулировал т.н. закон Харди-Вайнберга, описывающий распределение частот генов свободно скрещивающихся популяций.
— И как бы вы к этому подступились?
— Изучением генного кода. С той поры, как Корнберг [98] синтезировал в Стэнфорде ДНК, существует огромное множество вариантов. Если можно дублировать генетический материал, то должна существовать возможность создавать идентичные образцы, с которыми можно экспериментировать. Чувствуете, в чем преимущество? Допустим, я ставлю опыт на белой крысе — определить, как она реагирует на фрустрацию, или еще что-нибудь. Вот опыт завершен, я что-то там для себя усвоил, но тут мне захотелось придать эксперименту совершенно другой ход. Но нельзя: крыса-то уже не та, изменилась. А если начать с другой, то неизвестно, насколько различие двух этих особей повлияет на мой результат. А тут я могу начать заново с той же самой крысой или почти с таким же дубликатом. По крайней мере, это на что я надеюсь...
98
Корнберг Артур (р. 1918) — американский биохимик, лауреат Нобелевской премии 1959 г. за синтез ДНК.
Я слушал с интересом, но вместе с тем начинал уже проникаться разочарованием. Все же не то это, на что я надеялся. А Литтлуэй продолжал:
— То же самое и с опытами насчет преобладания. Что произойдет, если посадить в одну клетку несколько идентичных крыс? Которая из них станет лидером и почему? Вот еще один нюанс, что хотелось бы выяснить. Или еще один интересный факт. Несколько лет назад моя дочь держала пару белых мышей и хомяка. Одна из мышей была шустрым чертенком, любопытная такая. Другая именно такая, «мышиная» — трусливая и нервная. Как-то раз к ним в клетку пробрался хомяк и укусил крайнюю: перевернул и укусил в живот. Мышь почти сразу и околела. И, разумеется, именно та, нервная. Я еще до того, как заглянуть в клетку, был в этом уверен. Но откуда такая уверенность? В конце концов, окажись крайней другая мышь, то, конечно, околела бы она? И тут я над этим основательно задумался, труслива ли робкая мышь оттого, что привыкла, что ей помыкает другая? А если бы посадить ее в клетку с еще более трусливой мышкой? Развилась бы у нее тяга к лидерству? Выяснить никак нельзя, мыши-то уже нет. А вот если бы их обеих отмножить, можно было бы перепробовать всякие комбинации...
Он заметил в моих глазах сомнение.
— Вы, наверное, думаете, можно ли в самом деле создавать у мышей двойные образцы, чтобы были идентичны?
— Нет, — ответил я. — Я думал совсем не об этом.
Мы прервались, пока официант расставлял тарелки с яблочным пирогом и сливки; я тем временем собрался с мыслями. Затем я попытался объяснить, что не дает мне покоя. Рассказал о кончине Лайелла, о своем возросшем интересе к проблеме смерти; о волнении, охватившем меня, когда услышал заключительные слова тех лекций Литтлуэя — насчет того, что человек достиг поворотной точки в своей эволюции; о том, как разволновался и того больше, прочитав об эксперименте Маркса со стариками... И как хотелось ухватиться за проблему сразу, без кружного этого пути с опытами над мышами и белыми крысами.
Литтлуэй ел пирог и слушал не перебивая. Когда я закончил, он медленно произнес:
— Я согласен со всем, что вы сказали. Но надо от чего-то отталкиваться. Мне кажется, вы идете на поводу у своего нетерпения. Я вас на двадцать лет старше и знаю, что не все так легко и просто.
— Но эксперименты Маркса? Уж они-то разве не начало?
— В некотором смысле. Только Маркс видит их сколько иначе, чем вы.
— Иначе? Тогда как он их видит?
— Прошу понять правильно, его, конечно же, занимает та проблема «эволюционного скачка». Но не в этом сейчас его основной интерес. Его интересует, какие ценности нужны людям, чтобы достичь самовыражения, и какое общество может дать всем возможность максимально себя реализовать. Это вопрос социальной инженерии, если я четко изъясняюсь.