Философский камень
Шрифт:
Я полистал книгу Халдэйна, но она для меня оказалась слишком специфической. Этот вопрос не оставлял меня в покое несколько дней. Какое-то время спустя в «Семи столпах мудрости» Т.Э. Лоуренса [48] я наткнулся на следующие строки: «Во время бунта мы часто видели, как люди сами, а то и в силу принуждающих к тому обстоятельств, проявляют поистине нечеловеческую выносливость, причем без намека на физический надлом. Первопричиной краха всегда была моральная слабость, разъедающая тело, — изменник изнутри, у которого самого по себе нет власти над Волей». Я едва дождался, когда снова прибуду в Снейнтон — зачесть это Лайеллу. Он же опять остался невозмутим.
48
Лоуренс Томас Эдвард (1888 — 1935) — английский писатель, был резидентом разведки в
— Безусловно, у тела есть ресурсы, которые вызываются в условиях кризиса...
— Да, но тебе не кажется, что это как-то можно соотнести и с ферментами?
Вид у Лайелла был несколько озадаченный, и я попытался разъяснить.
— Но ведь это, по сути, одно и то же, разве не так? Что-то насчет воли, которая не дает автолитическим ферментам разрушить плоть, пока та жива? То же самое и арабам давало ту небывалую стойкость. Нет воли — все рушится.
Удивительно, но мои слова вызвали у Лайелла беспокойство. Он резко покачал головой.
— Дорогой мой Говард, так в самом деле нельзя рассуждать. Это ненаучно. Откуда ты знаешь, был ли Лоуренс прав? Это могли быть так, благие суждения. Что до ферментов — здесь, наверное, есть какое-то объяснение, с позиции химии. Нельзя же так, с бухты-барахты. Ты можешь привести мне опыт, который подтвердил бы твою теорию?
Возразить мне было, действительно, нечего, Это бы один из случаев, когда я почувствовал некоторую разочарованность в Лайелле. Ему, похоже, нравилась своя «твердая» позиция. Я чувствовал, что прав, по сути, — а он нет, но не мог подыскать сколь-либо убедительных доводов. Так что вопрос насчет ферментов я в уме припрятал, решив возвратиться к нему позднее. Но затем увлекся чем-то другим и позабыл.
Первая жена Лайелла умерла в 1960-м. Год до этого она была прикована к постели, так что назвать ее кончил полной неожиданностью нельзя. Она была странным человеком, удивительно хладнокровным и сдержанным. Мы постоянно были друг у друга на глазах, так что постепенно я к ней привязался, хотя теплыми наши отношения назвать было нельзя. Более того, порой я ощущал к ней глухую неприязнь. При всей бесстрастности лица, глаза у нее часто имели слегка смешливый оттенок, будто все наши разговоры на высокие темы она считала пустой забавой, ниже себя. Иногда я пытался втянуть леди Лайелл в разговор, уяснить, действительно ли отстраненная ее насмешливость таит в себе глубину мудрости. Она рассказывала о своем детстве, о путешествиях с Лайеллом, но никогда не произносила такого, что бы указывало на действительно веский интеллект. И я в конце концов пришел к выводу, что насмешливость леди Лайелл — просто женская уловка, попытка оправдать свою утлую сущность в собственных глазах.
Через год Лайелл снова женился; вторая его жена бы дочерью биохимика Дж. М. Ноулза — белокурая, здоровая девушка, младше Лайелла на тридцать лет, любительница верховой езды, охоты и плавания. Лайелл ее, очевидно, боготворил; ну, а мне тогда исполнилось девятнадцать, так что хватало уже возраста чувствовать свое превосходство и втихую посмеиваться. Новая леди Лайелл много времени проводила на ферме и настаивала, чтобы муж покупал новых лошадей. Лайелл во всем шел ей навстречу, даже выезжал с ней по утрам кататься верхом. Я чувствовал — безосновательно, — что таким своим потаканием он предает науку. Горничная его жены, француженка Жюльетт, заинтересовалась мной и по несколько раз на дню изыскивала повод появляться в лаборатории или обсерватории. Я же исполнен был решимости подавать пример эдакого ученого аскетизма, так что мне нравилось обращаться к девушке с вежливой отчужденностью. Я краснею, стоит мне об этом нынче вспомнить; Жюльетт была восхитительная девушка, и когда она ушла, я понял, что скучаю по ней.
Смерть Лайелла в 1967 году явилась величайшим потрясением в моей жизни. С группой из Англо-Китайского общества дружбы он отправился в Китай. В маленькой деревушке на берегу Янцзы у него случилась небольшая лихорадка, из-за которой он несколько дней пролежал в постели. В Пекин он возвратился усталый, но, очевидно, полностью поправившись. Доктор-китаец настаивал, чтобы Лайелл сделал прививку: вдруг болезнь возвратится. Произошла какая-то ошибка; что именно, я до конца так и не выяснил. Во рту у Лайелла образовались мелкие нарывчики, а вскоре сзади на шее появилась большая опухоль. Через двое суток Лайелла не стало. Разложение пошло так быстро, что тело доставили в Англию самолетом и через сутки вслед за тем похоронили в фамильном склепе под Инвернессом [49] . Мы с леди Лайелл вылетели в Шотландию на похороны. Стоял холодный, дождливый день; помимо нас, людей на похоронах оказалось лишь с полдюжины: все произошло настолько внезапно, что всех родственников и коллег Лайелла просто не успели оповестить. Мне, казалось бы, надо было бережнее всего относиться к леди Лайелл: на похоронах мы с ней были покойному самыми близкими. Я же, напротив, чувствовал полное отчуждение. Видно было, что леди Лайелл скорбит об утрате мужа и любимого; вместе с тем, удар она воспринимала просто как несчастье, от которого не застрахован никто. И утешиться ей было чем. Ей было слегка за тридцать, и женская ее красота не поблекла нисколько, она была богата и могла все так же заниматься спортом и выходить в свет.
49
Инвернесс — город на севере Шотландии.
Для меня смерть Лайелла была чем-то безумно противоестественным. Объяснить такое непросто. «В молодости никто по-настоящему не верит в свою смерть», — сказано у Хэзлитта [50] ; безусловно, это относилось и ко мне, в мои двадцать пять. Лайелл же стал мне в некотором смысле так близок (точнее, он был близок мне всегда, с первой нашей встречи), что невольно мое неверие в смерть распространилось как-то и на него. Для объяснения проще будет сказать, что он сделался моим двойником. С самого начала между нами утвердилась некая странная внутренняя связь — эдакая глубокая и полная симпатия, которую мне иногда доводилось видеть у исключительно счастливых супружеских пар. Это было сокровеннее личного, это исходило и из нашей обоюдной любви к науке и философии. И вот, стоя на снегу, глядя, как вносят в каменный склеп гроб, я вдруг испытал иллюзорное чувство, что это хоронят заживо меня. В самом достоверном смысле, в гробу находилась частица меня. Вот почему я не ощутил сочувствия, когда леди Лайелл, не выдержав, расплакалась и припала к моей руке. Горе ее было искренним, но неглубоким; она так однажды плакала, когда пришлось пристрелить ее любимого скакуна, сломавшего ногу.
50
Хэзлитт Уильям (1778 — 1830) — английский критик, публицист, историк литературы, теоретик романтизма.
На следующий день я переехал в коттедж в Эссексе, где мы с Лайеллом вместе работали над «Принципами микробиологии». Его жена через год снова вышла замуж, и мы больше никогда не встречались. Когда обнаружилось, как щедро Лайелл оделил меня в своем завещании, я невольно ожидал, что она возьмется его оспаривать. Но надо отдать женщине должное: каверзность или мелочность ей не были свойственны.
Перечитывая написанное, я сознаю, что не сумел объяснить, почему смерть Лайелла подействовала на меня так сокрушающе. Чтобы объяснить это, мне пришлось бы подробнейшим образом описать свои двенадцать лет жизни в Снейнтоне, из которых последние семь я был Лайеллу и ассистентом, и секретарем, для чего, в свою очередь, потребовалась бы книга, не уступающая объемом «Жизни» Бэйнтона [51] . Лайелл обучил меня всему, что знаю я: не только науке, но и философии, музыке, литературе, истории, даже математике — до знакомства с Лайеллом она у меня была на уровне счет и логарифмической линейки.
51
«Жизнь» Бэйнтона — имеется в виду книга о Лайелле.
Подростки в большинстве своем страдают от всякого рода эмоциональных срывов и стрессов; у меня в том возрасте таких проблем не существовало вообще. Может сложиться ложное впечатление, что я был «счастлив». Я, напротив, был полностью поглощен работой; эдакий мотор, работающий на пределе возможностей; о каком-то «счастье» речь здесь вести попросту бессмысленно. А поскольку у меня никогда не было ощущения, что «время вывихнуто», я как-то само собой считал, что Лайелл доживет до сотни лет и я приду на его похороны в Вестминстерском аббатстве (я и место ему присмотрел, неподалеку от могилы Дарвина). Смерть Лайелла в пятьдесят семь казалась настолько убийственно несуразной, что вкралось холодное подозрение: прошедшие двенадцать лет были лишь видимостью жизни.
Может, мне и не следовало отъезжать: одиночество все лишь обостряло. У Лайелла было много друзей. которые могли бы помочь; следующие шесть недель я провел бы с ними и сумел бы выговориться о противоречии, заронившемся в меня с его смертью. Вместо этого я переехал в стоящий на отшибе коттедж, в миле до ближайшей деревушки, На всех окнах там висели тяжелые деревянные ставни, и когда я их снял, мне открылось море в своем беспрестанном, бессмысленном движении. Пытался работать, но бесполезно. Я часами просиживал перед окном, глядя остановившимся взором на море. Не было настроя ни на самовыражение; ни на работу мысли. Не хотелось ни читать, ни слушать радио, ни смотреть телевизор, так что чувства мои свернулись под катализирующим воздействием скуки.