Фимка
Шрифт:
Фимка
Полночь.
День закончился.
Я помню вещи – странные и обычные, помню происшествия и рутину. Почему-то трудно назвать этот день – был ли он приятным? – нет; был скучным или тяжелым? – нет; необычным, пустым, интересным, удачным, долгим или коротким? – нет, нет, нет и нет.
Первое, что я могу вспомнить сейчас – тусклый троллейбус, колышущийся в широкой пустоте ночи; на улицах нет людей и только дикие кошки играют в свои древние непонятные игры. Я ехал, думая длинные ночные мысли, – о времени, о жизни, о смысле всего этого. У меня есть своий демон, как он был у Сократа, но мой демон
Помню, я думал о любви; о любви, как о естественном состоянии человека; о любви к человеку, к женщинам и (шепотом, если только можно думать шепотом) к женщине. Но затем огромная машина дня начала раскручивать свои маховики, маслянистые ремни побежали все быстрее, шестерни завертелись, пружины взвелись и день двинулся с гулом и скрежетом. Я не успел додумать мои мысли.
Сейчас, приблизившись к себе, я заметил это впервые и это удивило меня. Как долго мы живем в этом мире? Сотню лет или две сотни мгновений между ночью и днем? Я понял сейчас почему было трудно назвать этот день – это не был мой день; каждый день я растворяюсь в других людях, в стальных цепочках необходимостей, в потоке минут. Что важно в этой жизни?
Тщеславие – да, но только днем; любовь? – только как мечта; мечта? – только для дураков. Но что-то, что-то должно быть.
Где ты, мой демон? Поведи меня, я пойду за тобой; поведи меня хоть куда-нибудь. Что-то должно случиться и сломать серое движение дней.
Сегодня началась война в Панаме, в Польше кто-то убивает людей, сегодня умер великий человек. Ну и что? Что мне Гекуба? Неправда – как бы я хотел, чтобы это хоть что-то значило для меня! Сейчас умирает все великое – митинги и грязь на улицах. Редкие митинги и большая грязь. Грязные улицы, грязные лица, грязные эманации грязных душ. Город лежит черный, без снега, иногда срывается дождь. Но утро было ясным и что-то ясное и яркое было во мне. Я знаю это чувство, оно похоже на легкую мелодию или на последний год детства – когда ты уже знаешь, что он последний. Господи, как сильно состояние души зависит от состояния природы. Господи, почему?
Моя старая кирпичная школа стоит высоко, почти над обрывом, на самом краю Старого Города. По мосту я прохожу над ручьем, который давно высох и затянулся пузыристой черной тиной с запахом грязного умывальника; поднимаюсь по высокой бетонной лестнице и оборачиваюсь.
Далеко-далеко внизу начинается рассвет. Черные прямоугольники Нового Города переливаются холодными звездочками огоньков. Один из огоньков (я всегда замечаю его сразу) зеленый и я всегда думаю – почему? И всегда не додумываю – слишком много более важных почему ждет меня впереди. Вечером Новый Город исчезнет, но огоньки останутся, их свет станет мягче и теплее.
Я уже пятый месяц работаю здесь, с каждым днем все увереннее осознавая жестокую бессмысленность Школы, ненавидимой многими и нелюбимой каждым. Иногда я вспоминаю Ефима (забыл отчество) – Ефим работал здесь до меня. проработал всю жизнь и умер прошлой весной, умер сразу после урока. Его не любили дети. Кто-то швырял в него кусочками пластилина весь урок, пока не попал в глаз. Но Ефим вытер глаз и продолжал рассказывать, не сбившись. Когда прозвенел звонок, он вышел в коридор и прислонился к стене. Через несколько минут он умер – только тогда все узнали, что у Ефима было больное седрце.
О Ефиме мне разболтали две девочки – мальки, они прибежали посмотреть на нового учителя, и я очаровал их, сказав какую-то глупость. Смешно было видеть, как они покраснели от радости; но я не помню своих слов – а они запомнят их надолго и будут счастливы ходить на мои уроки.
Это страшно.
Одним словом ты меняешь мысли человека, его мечты, желания, поступки, может быть – судьбу. Одна из тех мальков уже всерьез решила стать математиком, а ведь прошло всего пять месяцев с тех пор, как я сказал ей банальный комплимент.
Кем бы она захотела стать, если бы я подумал, прежде чем сказать? Ты чувствуешь себя почти Богом, творцом, делаешь что хочешь, а хочешь первое, что взбредет в голову.
Но это не самое страшное.
Сколько таких, невзначай сказанных, слов, в моей собственной судьбе? Кем бы стал я, если бы не эти слова?
Может быть, я стал бы спасителем мира, если бы кто-то не убил во мне спасителя? Откуда моя гордая уверенность в своей – в чем? И кто виноват, что столько лет – кто сделал меня тем, кто я есть – никем? Я могу перемножать в уме трехзначные числа.
Я всегда знаю, какая будет погода завтра. В детстве я умел точно отгадывать простые мысли других людей. Еще и сейчас я могу предсказать какой стороной выпадет монета. Что это? – осколки какого таланта, какого умения, какой способности? Как получилось, что я никто и ничто?
Ефим, рассказывают, был странный человек и плохой учитель.
Как я понял (а слушал я невнимательно), он вечно что-то искал – ох уж эти революцмонеры педагогики, скольких людей вы загубили – искал, но делал лишь глупости и чушь, веселившую кровожадных мальчиков-дурачков с волосами ежиком. О Ефиме даже рассказывали анекдоты; я помню два или три.
Учить – это просто.
Чем проще, тем лучше.
Иногда ты встречаешь Человека среди учеников, с ним ты можешь быть так сложен, как только хочешь – это как две вселенные, невзначай столкнувшиеся и проходящие друг сквозь друга. Но большинство – просты. Им нужна простота. И ты жесток и примитивен, как чешуйчатая мезозойская ящерица; ты неумолим, как лавина, уже прокладывающая свой путь вниз – и ты хорошо делаешь свое дело.
Он Ефима мне достался кабинет – уютный и старый; он оживает в электрическом свете, будто просыпаются мириады мыслей, рождавшихся здесь когда-то. Я не ухожу сразу; я всегда сижу и ожидаю, зная, что никто не войдет. Конец дня, дети уходят, закат догорает сквозь черное сплетение тополей, но кабинет не пуст. В нем остается что-то, может быть новые мысли, которые родились за день, но были брошены за ненадобностью. Стенды, стенды, плакаты – отсюда еще не совсем выветрилась душа Ефима.
От Ефима мне остался чемодан бумаг, никому не нужных. Я отнес чемодан домой и пробовал читать. Не потому что я любопытный человек, а потому что я знаю ценность чужого тридцатилетнего опыта. Я поднимал бумаги слой за слоем и читал о неудачных попытках, снова о неудачных попытках умного, но неумелого человека. Он просто занимался не своим делом. Он мог бы сделать многое, но, – но только не в школе.
Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие…
Я поднимал слой за слоем; это писалось долго, годы, годы, десятилетия – почерк менялся, становился все мельче и моложе. Парциальная машина времени. Я читал первые строчки – ерунда – и бросал страницы в огонь. Зачем он писал это? Что толкало его на этот гигантский и бесполезный труд?