Финансист
Шрифт:
— Милый мой! Мне ведь очень жаль и отца!
— Разумеется. Мне тоже. Впрочем, теперь уже поздно. Об этом надо было думать раньше.
— Но я тебя так люблю! Ох, дорогой мой, он мне этого никогда не простит! Он меня обожает. Он не должен знать! Я ни в чем не признаюсь! Но… О боже, боже!
Она прижала руки к груди, а Каупервуд смотрел ей в глаза, стараясь ее успокоить. Веки Эйлин дрожали, губы подергивались. Ей было больно за отца, за себя, за Фрэнка. Глядя на нее, Каупервуд представлял себе всю силу родительской любви Батлера, а также всю силу и опасность гнева старого подрядчика. Сколько
— Полно, полно! — сказал он. — Теперь уж делу не поможешь. Где же моя сильная, смелая Эйлин? Я считал тебя мужественной. Неужели я ошибся? А сейчас мне так нужно, чтобы ты была храброй.
— Правда?
— Еще бы!
— У тебя большие неприятности?
— Меня, по-видимому, ожидает банкротство, дорогая.
— Не может быть!
— Да, девочка! Я загнан в тупик. И пока не вижу выхода. Я жду сейчас отца и Стеджера, моего юриста. Тебе нельзя здесь оставаться, моя прелесть. Твой отец тоже может в любую минуту зайти сюда. Мы должны где-нибудь встретиться завтра, скажем, во второй половине дня. Ты знаешь Индейскую скалу на берегу Уиссахикона?
— Знаю.
— Можешь быть там завтра в четыре?
— Могу.
— Смотри только, не следят ли за тобой. Если я не приду до половины пятого, не жди меня. Это будет значить, что я подозреваю слежку. Впрочем, бояться нечего, надо только соблюдать осторожность. А теперь иди, моя родная! В доме 931 нам уже нельзя бывать. Придется подыскать что-нибудь другое.
— Ах, родной мой, как все это ужасно!
— Ничего, Эйлин, я знаю, что ты возьмешь себя в руки и будешь храброй девочкой. Ты сама видишь, как это важно для меня!
Каупервуд впервые выглядел при ней удрученным.
— Хорошо, дорогой, хорошо! — отвечала Эйлин, обнимая его и притягивая к себе. — Да, да, ты можешь на меня положиться! О, Фрэнк, как я тебя люблю! Я просто убита горем! Но, может быть, ты еще избегнешь банкротства? Впрочем, что нам до этого, родной мой, ведь все равно ничто не изменится, правда? Разве мы будем меньше любить друг друга? Я на все готова для тебя, дорогой! И во всем буду тебя слушаться. Верь мне! От меня никто ничего не узнает.
Она всматривалась в его суровое, бледное лицо, и готовность бороться за любимого человека постепенно нарастала в ней. Ее любовь была греховной, беззаконной, безнравственной, но это была любовь, а любви, отверженной законом, присуща пламенная отвага.
— Я люблю тебя! Люблю, Фрэнк, очень люблю! — прошептала она.
Он высвободился из ее объятий.
— Иди, моя радость! Помни — завтра в четыре. Я жду тебя. И главное — молчи. Никому ни в чем не сознавайся.
— Будь спокоен!
— И не тревожься обо мне. Все как-нибудь образуется.
Он едва успел поправить галстук и в непринужденной позе усесться у окна, как в кабинет ворвался управляющий канцелярией Стинера — бледный, расстроенный, очевидно вне себя от волнения.
— Мистер Каупервуд, помните тот чек, который я вчера вечером выписал вам?.. Так вот, мистер Стинер говорит, что это незаконно, что я не должен был этого делать, и грозит всю ответственность возложить на меня. Он говорит, что меня могут арестовать за соучастие в преступлении, что он меня уволит, если я не верну
Каупервуд с любопытством глядел на него. Его поражало, до чего разнолики были все эти вестники бедствия. Да, если уж начинают сыпаться несчастья, то они сыплются со всех сторон. Стинер не вправе возводить на своего подчиненного такое обвинение. Операция с чеком не была противозаконной. Видно, казначей от страха совсем спятил. Правда, он, Каупервуд, получил распоряжение больше не покупать и не продавать облигаций городского займа, но оно пришло уже после покупки этой партии и обратной силы не имеет. Стинер стращал и запугивал своего несчастного секретаря, человека, значительно более достойного, чем он сам, лишь бы получить обратно этот чек на шестьдесят тысяч долларов. Жалкий трус! Правильно сказал кто-то, что неизмеримы глубины низости, до которых может пасть глупец!
— Подите к Стинеру, Альберт, и скажите ему, что это невозможно. Облигации городского займа были приобретены до того, как пришло его распоряжение, это легко проверить по протоколам фондовой биржи. Здесь нет ничего противозаконного. Я имею право на этот чек, и любой суд, если я пожелаю к нему обратиться, решит дело в мою пользу. Ваш Стинер совсем потерял голову. Я еще не банкрот. Вам не грозит никакое судебное преследование, а если что-нибудь подобное и случится, то я найду способ защитить вас. Я не могу вернуть вам чек, потому что у меня его нет, но даже если бы он и был, я не стал бы его возвращать. Ибо это значило бы, что я позволил дураку одурачить меня. Очень сожалею, но ничем не могу вам помочь.
— О мистер Каупервуд! — В глазах Стайерса блеснули слезы. — Стинер меня уволит! Он конфискует мой залог! Меня выгонят на улицу! Кроме жалованья, у меня почти ничего нет!
Он стал ломать руки, но Каупервуд только скорбно покачал головой.
— Не так все это страшно, как вам представляется, Альберт. Стинер только угрожает. Он ничего вам не может сделать. Это было бы несправедливо и незаконно. Вы можете подать на него в суд и получить то, что вам причитается. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы помочь вам. Но этот чек на шестьдесят тысяч долларов я вернуть не могу, потому что у меня его нет, понимаете? Здесь я бессилен. Повторяю: его у меня нет. Он пошел в уплату за облигации. Этих облигаций у меня тоже нет. Они в амортизационном фонде или будут там в ближайшее время.
Каупервуд оборвал свою речь, пожалев, что упомянул об этом. Последние слова нечаянно сорвались у него с языка; это случалось с ним чрезвычайно редко и сейчас объяснялось лишь исключительной трудностью положения. Стайерс продолжал умолять, но Каупервуд заявил ему, что это бесполезно. Наконец молодой человек ушел, испуганный, разбитый, надломленный. В глазах у него стояли слезы. Каупервуд от души его жалел.
Едва дверь успела закрыться за Стайерсом, как Каупервуду доложили о приходе отца.