Финансист
Шрифт:
Все это время Эйлин Батлер следила за перипетиями дела Каупервуда по крикливым газетным статьям и городским пересудам; следила со всею горячностью, страстью и напряжением, на какие только была способна ее недюжинная и сильная натура. Там, где было замешано чувство. Эйлин не умела рассуждать: она часто виделась с Фрэнком, и он многое рассказывал ей, — насколько, конечно, ему позволяла его природная осторожность, — и потому, несмотря на газетную шумиху и разговоры, слышанные ею дома за столом и у чужих людей, она была твердо убеждена, что каким бы дурным его ни изображали, он на самом деле вовсе не таков. Только одна заметка, вырезанная Эйлин из филадельфийской газеты «Паблик леджер» вскоре после того, как Каупервуду было предъявлено формальное обвинение в мошенничестве, немного утешила
«Дело обстоит, видимо, гораздо серьезнее, чем можно было предполагать. Дефицит в пятьсот тысяч долларов образовался не вследствие продажи облигаций городского займа и отсутствия должной отчетности за таковую, а в результате ссуд, предоставлявшихся городским казначеем своему биржевому маклеру. Кроме того, комитет получил достоверные сведения, что ежемесячный расчет за проданные биржевым маклером облигации городского займа производился по самому низкому курсу истекшего месяца, разницу же между этим курсом и тем, по которому фактически продавались облигации, городской казначей и его маклер делили между собой. Отсюда следует, что в их обоюдных интересах было время от времени оказывать давление на рынок с целью добиться низкого расчетного курса. Тем не менее комитет рассматривает судебное преследование, возбужденное против биржевого маклера, мистера Каупервуда, лишь как попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников и тем самым дать им возможность наивыгоднейшим для себя образом уладить дело.»
«Вот! — сказала себе Эйлин, прочитав заметку. — Теперь все ясно!» Эти политиканы — в том числе и ее отец, как она поняла из его разговора с нею, — пытаются свалить на Фрэнка вину за свои собственные преступления. Фрэнк совсем не такой дурной человек, каким его изображают. В отчете «Ассоциации» это прямо сказано. Она упивалась словами: «…попытку отвлечь общественное внимание от подлинных виновников». Разве не то же самое говорил он ей в те счастливые часы, которые они проводили то в одном, то в другом месте, преимущественно же в доме на Шестой улице, нанятом им для свиданий с нею после того, как они вынуждены были расстаться со своим прежним убежищем. Фрэнк гладил ее пышные волосы, ласкал ее и уверял, что вся эта история подстроена местными политическими заправилами с целью взвалить вину на него и, по возможности, выгородить партию вообще и Стинера в частности. Он, Каупервуд, конечно, выпутается, но все-таки Эйлин должна держать язык за зубами. Он не отрицал, что продолжительное время состоял в деловых и обоюдовыгодных отношениях со Стинером, и точно объяснил ей, в чем заключались эти отношения. Эйлин все поняла или по крайней мере думала, что поняла. Но так или иначе, Фрэнк заверял ее в своей невиновности, и этого для нее было достаточно.
Что же касается домов старшего и младшего Каупервудов, столь недавно и с таким блеском объединившихся в дни процветания, а теперь связанных горестными узами общей беды, то жизнь в них почти замерла. Источником этой жизни был Фрэнк Алджернон. Он придавал силу и мужество отцу, вдохновлял и благодетельствовал братьев, был надеждою детей, опорой жены, величием и гордостью семейства Каупервудов. В нем воплощались для всех его близких удача, сила, честолюбивые стремления, достоинство и счастье. Но теперь его ярко горевшая звезда померкла и, видимо, близилась к закату.
С того самого утра, когда роковое письмо, словно бомба, разрушило весь привычный жизненный уклад Лилиан Каупервуд, она пребывала в каком-то полумертвом состоянии. Вот уже несколько недель Лилиан, по-прежнему методически выполняя свои обязанности — во всяком случае так это выглядело со стороны, — предавалась неотвязным и мучительным думам. Она была глубоко несчастна. Ей минуло сорок лет, и к этому времени ее жизнь, казалось бы, должна была покоиться на прочной, незыблемой основе, а теперь жестокая
У Каупервуда-старшего все дела тоже стремительно шли под уклон. Как мы уже говорили, его вера в сына была безгранична, но он понимал и без конца твердил себе, что Фрэнк в какой-то миг, видимо, совершил ошибку и теперь жестоко расплачивается за нее. Старик, конечно, считал, что Фрэнк был вправе попытаться спастись уже известным нам способом, но не мог не страдать от сознания, что его сын попался в капкан обстоятельств, вызывавших сейчас все эти толки. Фрэнк, по его мнению, был на редкость блестящим человеком. Он мог бы добиться исключительных успехов, не связываясь ни с городским казначеем, ни с политическими воротилами. Конные железные дороги и политики-спекулянты погубили его. По целым дням шагая из угла в угол, старый Каупервуд все яснее понимал, что его звезда близится к закату, что крах Фрэнка — и его крах, что этот позор — публичное обвинение в бесчестных действиях — несет погибель и ему. За несколько недель его волосы окончательно поседели, походка стала медлительной, лицо побледнело, глаза ввалились. Живописные бакенбарды напоминали сейчас старые флаги — украшения лучших, безвозвратно ушедших дней. Единственным его утешением было то, что Фрэнк полностью рассчитался с Третьим национальным банком, не остался должен ему ни единого доллара. И все-таки старик знал, что правление банка не примирится с пребыванием в его составе человека, чей сын способствовал расхищению городской кассы и фигурировал сейчас во всех связанных с этим делом газетных сообщениях. Кроме того, Генри Каупервуд был стар. Ему пришла пора уходить в отставку.
Развязка наступила в тот день, когда Фрэнк был арестован по обвинению в присвоении общественных средств. Старик был предупрежден сыном, которого, в свою очередь, предупредил Стеджер, что этого не миновать, и, как всегда, отправился в банк, хотя ему и казалось, что тяжкое бремя пригибает его к земле. Прежде чем выйти из дому после бессонной ночи, он написал на имя председателя правления Фруэна Кессона прошение об отставке, дабы немедленно вручить ему эту бумагу. Мистер Кессон, коренастый, хорошо сложенный и весьма привлекательный с виду мужчина лет пятидесяти, в душе облегченно вздохнул при виде прошения.
— Я понимаю, как вам тяжело, мистер Каупервуд, — сочувственно сказал он. — Мы — я вправе сказать это от имени всех членов правления — переживаем вместе с вами ваше горе. Нам вполне понятно, каким образом ваш сын оказался причастным к этой истории. Он не единственный банковский деятель, замешанный в делах городского управления. Далеко не единственный! Это старая система. Мы высоко ценим вашу верную тридцатипятилетнюю службу. Если бы у нас была хоть малейшая возможность помочь вам в преодолении этих временных трудностей, мы были бы только счастливы, но вы сами банковский деятель и понимаете, что сейчас такой возможности нет. Во всех делах сумятица невообразимая. Если бы буря улеглась, если бы хоть знать, когда она уляжется…
Он замолчал, ибо не мог заставить себя сказать, что ему и правлению банка чрезвычайно прискорбно расставаться с мистером Каупервудом при таких обстоятельствах. Пусть уж лучше говорит сам мистер Каупервуд.
Во время его речи старый Каупервуд делал над собой огромные усилия, чтобы вообще произнести хоть слово. Он достал большой полотняный платок и высморкался, затем выпрямился в кресле и довольно спокойно положил руки на стол. Но нервы его были напряжены до крайности.
— Я не вынесу этого! — вдруг вырвалось у старика. — Сделайте милость, оставьте меня сейчас одного!
Кессон, щеголеватый, холеный джентльмен, поднялся и вышел из комнаты. Он очень хорошо понимал, в каком напряженном состоянии должен находиться человек, с которым он только что разговаривал. Дверь едва успела закрыться за ним, как старый Каупервуд уронил голову на руки, и тело его затряслось от судорожных рыданий.
«Никогда, никогда я не думал, что доживу до этого! — бормотал он про себя. — Никогда не думал!»
Потом он вытер горячие, соленые слезы, подошел к окну и, глядя на улицу, стал думать о том, чем ему теперь заняться.