Фирмамент
Шрифт:
Кто-то ведь должен был уцелеть в этой схватке ума и соблазна, говорил себе Фарелл, заглядывая в драпированные ложи, провонявшие насилием и наслаждением, в уютные гнезда змей, где среди обглоданных останков дергалось в припадке невозможной ломки все такое же совершенство пластиковых лиц. Крайний рай, прибежище самых отвратительных отбросов Ойкумены, фальшивая подделка величия, свиньи, хряки Внешних Спутников, которые пытались разыграть любительский спектакль и теперь наказаны яростью профессиональных ценителей. Отбросы, недостойные внимания, не привлекающие внимания, стонущие останки растоптанного обмана. Как объяснить им, что в общении живых мы знаем других людей с гораздо более внутренней стороны, чем внешней? Мы
Любить, презирать, уважать можно только то, в чем есть нерастворимая и неразложимая жизненная основа, упорно и настойчиво утверждающая себя позади всех больших и малых, закономерных и случайных проявлений. Лицо человека есть именно этот живой смысл и живая сущность, в одинаковых очертаниях являющая все новые и новые свои возможности, и только с таким лицом и можно иметь живое общение как с человеческим, неважно, что мы вкладываем в это общение — презрение и ненависть, интерес и равнодушие, надежду и отчаяние.
Здесь ободранная человечность на поверку оказывалась ужасающей пустотой, бездной, дрыгающейся в непристойностях марионеткой, лишенной, вылущенной от всех останков символической сущности, обращенной в бессмыслицу, лишний кусок дерева, приуготовленный к сожжению. Толкач, сверху до низу набитый дровами. Погребальный костер надежде найти человека в этом зверинце и цирке паразитов и уродов.
— Сжечь, все сжечь, — вынес свой вердикт Фарелл.
Обугленные решетки и прах, еще принимающий останками воспоминаний чуть вздутые контуры испарившихся малых сил обрамляли нереально светлое обнаженное тело, удерживаемое в настоящем распинающими ребристыми ручками огнеметов, еще сочащихся тягучим и липким напалмом, ждущим нового воспламенения под бездонными сводами корабля. Картина завораживала невероятностью, смыкавшейся в неуловимом полюсе мнимости ценностей с чем-то похожим на красоту, отбрасывающей потусторонние отсветы на лысый череп спящей женщины.
Борис опустился на колени и потрогал перчаткой ее шею. Сквозь кожу и пластик доносилась приглушенная надежда на жизнь и успех. Подлинность. Муза. Безобразная муза самой впечатляющей красоты в этом отстойнике под Крышкой лишь сон, только сон среди шизофренической кататонии и плясок святого Витта, среди смердящей огненной смерти, свернувшаяся жемчужина в пепле тысячелетий сгинувших моллюсков. Ей было душно в спертом пространстве нечеловечности, она задыхалась под бременем вечной жалости на теплом ложе импровизированного крематория.
Путь Орла: Оберон. Жестокость Громовой Луны
Пространство не знает жалости. В его складках, извивах, дырах и безднах измельчается и исчезает, крошится и оборачивается самой страшной смертью любой расчет присутствия кого-то равного или мелкого, живого и дышащего, который имеет последние силы достучаться до метронома искусственного сердца импульсами радиоволн. Нити морали, протянутые в фальшивую бесконечность мироздания религиозным экстазом и философской извращенностью, прячущих под грудой замысловатых кодов безнадежность укоренения в черной дыре человеческой личности, обвисли оборванными струнами под самой Крышкой, как вредоносные наросты, подтачивающие надежность кораблей в прагматике науки или войны. Времена выбора сгинули в закоулках Ойкумены — чудовищного муравейника, раскинувшегося в осколочном единстве геометрической и временной метрики, сложного лабиринта канализаций личных страстей и обид, жуткого резонатора величия и ничтожества, с легкостью путающего случай и предназначение, размер и относительность, бытие и иное, вынося ошибочные вердикты уже не людям, но именованным и безымянным глыбам.
В мире абсолютной вины жизнь или существование, пребывание, явленность не были достаточными основаниями к короткой вечности эволюционного сотрудничества в гравитационной геометрии или световой неопределенности. Система рухнула в прошлое, уступив Хрустальную Сферу Ойкумене — симбиозу мертвых камней и мертвой жизни, удвоенной аморальности дольнего и горнего миров в густой всклокоченности хаоса погоды и катаклизмов, лишенной божественного гнева Обитаемости. Свергнутые и растоптанные идеалы симулякры зомбированной воспитуемости и пустых слов десакрализованных книг освободили тесный угол бессмысленной схватки забытых обид, разногласий, убеждений. Дождь и снег имели больше оснований на землю, на свое появление и присутствие, чем жалкие потуги восстановить олимпийское величие грозовых богов.
Неуловимое законодательство иного, тайной силы непредсказуемости, было готово прорвать определенность, глухую тишину застывшего нападения, разбить патовые тактики невербализованного перемирия. Скрытые течения боевых эскадр вспухали в серости пустоты, обрастая шубами виртуальных монстров квантового хаоса, чтобы одной вспышкой выдать свое присутствие в плотной линии обороны Внешних Спутников. Сознание отказывалось оперировать четырехмерным безумием космических стратегий, доказанной непредсказуемости матриц Геделя и эшеровских изысков текучего симбиоза чужеродных несовместимостей.
— Даме, — звук беззастенчиво нарушил медитативное созерцание опаленных боков Громовой Луны — одноименной и тайной подруги-предательницы, бесстыдно растянутой жертвы на священном покрывале блесток подсознательной тяжести всепроникающей Крышки. Не хотелось выныривать из непознанных глубин грустного параллелизма богусов судьбы небесных тел, геологических и космических масштабов доказанных тысячелетий и жалкого мгновения парящей в невесомости бабочки-однодневки, просыпающей свежесть туманного восприятия и медикаментозной бодрости.
Одри поправила платье, прикрывая тканью выбитых узоров бледные колени, купавшиеся в мрачном пепле Системы Сатурна, и протянула руку для поцелуя, не отрываясь от невозможного созерцания собственного могущества и ничтожества. Чувствительная кожа уловила страшный момент приближения глупого ритуала, отвратительное предчувствие касания, щекотливого давления, ввергающего все тело в жертвенную дрожь неприятных мурашек, но вошедший был слишком осведомлен о странностях Даме и удержался от эфемерной близости с королевой. Непривычный холод страха и уважения облегчил скоротечное страдание. Оставалось просчитать до трех, чтобы услужливый планетоид нырнул под срез реальности и ушел в свободное пространство ментальной фиксированности еще не решенной участи.
— Даме, — повторил вошедший, вкладывая в уничижительную интонацию непререкаемой вины спрессованный вопрос, неуверенность, колебание, надежду, готовность… все, что было угодно почувствовать воплощенной Грозе на мрачном небе назначенных декораций. Как аллергическая реакция на фальшивую сладость в бугристости космоса концентрировались раздражения кораблей сопровождения, блох и гигантов, подлинностей и миражей пустоты, окутывающих тишину и молчание флагмана.
Даже сейчас ярость сонливой нерешительности распутывала четыре буквы сложной интонации в длинную речь аргументов и выводов, установленного законодательства военных стратагем и ужасающей слепоты в царстве интуиции и предчувствия. Словно кто-то цепкой рукой держал неустранимую атаку в бесконечности растягиваемого момента, словно кто-то мог подумать, что ей ведом страх в этом затхлом чердаке гниющих декораций рока, случая, изобретательства. Крохотный катализатор, готовый в отчаянии погибнуть, но избежать непереносимого давления величия и достоинства. Хотя, кто мог снизойти до пустого места в здешней Пустоте?