Фирмамент
Шрифт:
Его ждали силы малые и ничтожные, даже не пешки, а квадраты доски, на которой разыгрывались самые жестокие партии войны. Только их и не было в теперь уже мирном растворении Ойкумены в кислотной вязи протекающей Крышки, как будто древняя кора прятала сокровенный талисман в самом сердце жуткого лабиринта вечно голодного Минотавра. Сомнения осыпались неважностью результата, можно тысячу раз объяснять, почему это не получится, но есть только один путь — сделать это.
Может быть, тому, кто задумал такое, уже и не важен заведомо проигрышный счет проснувшейся совести?
Может быть, есть мельчайшее сомнение в том, что говорит холодный расчет науки, и нужно хоть кому-то принести свои усилия в жертву обреченной попытки спасти…
Мир без конца и предела, без формы и охвата; мир, нигде не кончающийся и пребывающий в абсолютной тьме межзвездных пространств; мир, в котором пребывает вечно неизменная температура абсолютного нуля; мир состоящий из мельчайших атомов, различных между собою лишь в количественном отношении и вечно двигающихся по точнейшим и абсолютнейшим законам, создавая нерушимую и железную скованность вечного и неумолимого механизма; мир, в котором отсутствует сознание и душа, ибо все это — лишь одна из многочисленных функций материи наряду с электричеством и теплотой, и только лишь своекорыстие людей приводит к тому, что начинаем верить в какую-то душу, которой реально нет, и в какое-то сознание, которое есть пустой вымысел и злостная выдумка; мир, в котором человечек — лишь незаметная песчинка, никому не нужная и затерявшаяся в бездне и пучине таких же песчинок, как и Земля; мир, в котором не на кого надеяться, кроме как на свои руки, и в котором никто о нас не позаботится, кроме нас самих; мир, в котором все смертно и ничтожно, но велико будущее человечества, воздвигаемое как механистическая и бездушная вселенная, на вселенском кладбище людей, превратившихся в мешки с червяками, где единственной нашей целью должно быть твердое и неукоснительное движение вперед против души, сознания, религии и прочего дурмана, мир-труп, которому обязаны мы служить верой и правдой и отдавать свою жизнь во имя общего: разве это не мифология, разве это не затаенная мечта Ойкумены, разве мы можем умереть, не положивши кости ради торжества материи?
Эпилог
Предзакатное небо было подбито непроницаемым слоем плотных облаков, растолстевших от влаги, неповоротливых в своем стремлении не пролиться на холодную землю, донести в едином строю, единым полем дождь ностальгии в забытое прошлое, прибиться к тому единственному месту, окну и ударить в него яростным ливнем или унылой моросью, как верх послушания перед своим властелином. Кириллу же казалось, что невероятным чудом, которым, впрочем, были чреваты здешние времена и пространства, Юпитер раскинулся новым светилом над полутемной планетой, звездным зародышем, не достигшем предела зажигания, обнял розовой экзосферой водородных облаков притихший и пустой мир, и где-то на горизонте, если всмотреться, проступал красноватый кончик Великого Пятна — идея ветра, эйдос перемен Солнечной системы. Ветер просачивался в осенние сумерки и увязал в черных прутьях голых кустов, торчащих из испятнанного следами песка, пугливо шевеля невидимыми крыльями и расплевывая выдранную из мягкого подбрюшья дождя легкую взвесь, эссенцию засыпающей природы.
Дорога прорубалась пологой дугой среди мокрых песков и вонзалась в далекий город приземистых домов с плоскими крышами и разгорающимися гирляндами разноцветных фонарей. Там была жизнь, там были люди, но это не волновало Кирилла. Сколько еще таких городов, причудливых пейзажей встретится на его пути! Он чувствовал наконец-то беспредельность, пустоту, недостижимый горизонт, где каждому найдется его место и его судьба. Такт случайности все еще бился катафатическими атрибутами вселенной, но присутствие человека уже не было бессмысленным чудом хаоса событий, встреч и метаморфоз. Мироздание кричало об оправданности рождения, и нужно было только вдумчиво вглядеться в руны судьбы, вчитаться в уроки, преподанные временем, чтобы разбудить, извлечь себя из цепких объятий мира-трупа, который весь целиком остался позади, распался, растворился, истаял великой иллюзией антропной вселенной, и построить, приложить усилия к оптимизму новых мифологий и новых богов.
Пустота. Одри была права в своей тоске по пустоте, по теплой и уютной беспредельности навязчивых снов, оставляющих привкус горечи в мертвой механике заведенной как часы Ойкумены. Ойкумена! Пустое слово из забытого прошлого и нереализованного будущего, поучительный кошмар разума и совести, опрокинутый и растоптанный колосс холодной материи. Даже здесь и теперь Кирилл готов был ежиться от поблекших обрывков преданного земле мира. Отстраненность, ласковая и спасительная, не равнодушие, не презрение знающего к детям, не страх и не отчуждение, а вечное биение живого плюса теперь уже апофатизма, сущего одного, тугой скрученности конструкций творящего, где каждый новый такт менял не только виртуальный бульон расширяющейся вселенной, но и сдвигал, сдирал наросты равнодушия, сна в человеческой душе. Душе, которой теперь можно было стремиться в беспредельность обитаемых небес, падать и взлетать, вспоминать и не забывать мгновения охвата всей целостности, сложности бытия.
Пожалуй, это называлось счастьем. Опять же, не одуряющей растворенностью в минувшем, в майе, в иллюзиях персональных концепций личного и невероятного мира, людей, разбивающихся от легкого касания невыразимой реальности, гораздо более сложной и радостной, не призрачным страхом предчувствия пробуждения от яркого сна, но — подчас горького и раздраженного ощущения полноты жизни, страха и трепета стойкого пребывания в узком зазоре настоящего, где только и можно было что-то сделать, столкнуть в инертной, но рефлексивной материи сути и меона. Любой сдвиг с точки опоры внутри самого себя распадался розовыми соблазнами миражей, предательства, еще более худшего, чем предательство уже мертвого человечества, потому что иссякала надежда, потому что место, предназначенное только тебе, пустело, впуская черноту равнодушной злобы, и осознание ошибки скалывало обыденность событий в безвозвратно уходящее, торопливое время. Потерю ориентации подхватывало массовой слепотой в угрюмый бег за дозволенными желаниями всклокоченной пустоты, за пережеванной и извергнутой из чужих желудков-мозгов кислотной массы реинкарнирующей Ойкумены, стальными пальцами цепляющуюся за землю и плюющую ввысь лишь огненные коконы утилитаризма.
Никто не разбудит спящего, кроме него самого, не преодолеет неуютный барьер безнадежного поиска берега и одобрения вне самого себя. Кириллу показалось, что ему стало легче, что приступ экзистенциальной тошноты, великого чуда касания бытия обнаженностью чистого разума, выдирает его из невыносимой тяжести пустоты в организующую вязь ландшафта, под перводвигатель скрытых, но присутствующих небес. Смысл собирался в пока еще темную фигуру идущего навстречу человека, неудобного знакомого, частичку общей кармы и странной вины за то, что истерлось из вселенской памяти неудачным черновиком ученического пейзажа.
— Мир? — спросила Одри.
— Мир, — улыбнулся Кирилл, и они пожали друг другу руки в вечном холоде надеющегося на воскрешение мира.
— Здесь хорошо, ты чувствуешь это? — Одри подняла лицо к потемневшему небу, засвечивающейся фотографии странных разводов, еще проступающих сквозь наплывающие полосы тьмы. — Здесь нет Крышки. Нет страха разогнуться, выпрямиться, поднять руки и… дотронуться до предела, до проклятой Хрустальной Сферы…
Кирилл чувствовал.
— Утопия, — сказала Одри и повторила, — Утопия.
Наверное, так оно и было. Утопия, которая есть единственная и подлинная трагедия.
КОНЕЦ
Казань, 29 мая — 15 ноября 2002 г.,
12 марта — 23 апреля 2004 г.