FLATUS VOCIS
Шрифт:
Заумства Артемия мало кто любил, еще меньше кто понимал и уж верно никто не считал их исходящими от мира сего и для сего же мира предназначенными. Поскольку же ухо людское внемлет и тому, чего по скудости своей не ймет иной разум, вечно ища красоты прежде ума, Артемий оставался певчей птицей в клетке, сплетенной из всеобщего непонимания, для услады тех, кому уже в одной нарядности речей мерещится присутствие ума.
Елейные артемиевы словеса лизали потрескавшиеся стены комнаты, ложились испариной на окна, соскальзывали в каминное пекло и уносились через дымоход
Иван Антонович спал. И снилось ему, будто он пред пирамидами читает собственные стихи. Он видел солнечные строки. И губы его начинали шевелиться, и шепот его доносился до Артемия, и слово сплеталось со словом под сводами комнаты, проваливавшейся в бездну от каждого зарождавшегося в ней звука:
Под солнцем раскаленные пескиСпекались по крупицам в зеркала,Являя небу с отраженьем звезд,Мечты несбыточной немое воплощенье -Земное повторение небес иВечность.2
Артемий сидел перед зеркалом. Из-за его спины, словно альпеншток, выглядывала оконная рама.
Из старого трофейного радио, привезенного дедом Артемия из Кенигсберга, доносились кряхтящие звуки умирающей волны: «Над колонией тракайских караимов пролетала стая диких птиц. Одна камнем упала, да крылом зарубила. Зарубила. За-ру-би-ла».
Артемий схватил альпеншток и что есть силы ударил им по портрету на стене. Стекло рассыпалось и вместо музыканта с лютней он увидел лицо Арины.
Иван Антонович крепко спал и шум не разбудил его. Он лишь устало пробормотал во сне:
– А у старика то из холщовой сумки топорик торчал. А на топорике кровь свежая.
3
Утром жуки-навозники прятались по своим норам. Сентябрьский дождь прокалывал землю ржавой иглой, штопая опавшими листьями холщовое полотно из пожухшей травы.
– Знаешь, Артемий, что кругло, то не споткнется, – говорил за завтраком Иван Антонович, – потому как круг и есть само совершенство.
– Круглые дураки-то спотыкаются, – усмехнулся Артемий. – Круглому и ко всем чертям и в тартарары катиться легче. И многие, поверь мне, докатываются.
– Никто бы никуда не докатывался, если бы биологическое существование перестало зависеть от времени.
– Кронос Сизифа не проглатывал. Не по зубам он ему был со своими булыжниками. – Артемий отставил от себя блюдо, так что оно оказалось как раз меж двух лежавших на столе скрученных льняных салфеток.
– Вот это ты, Артемий, брось! – встрепенулся Иван Антонович, – Время поглотило всех! И Сизифа, и его труды! И только в нашем веке появилась надежда на то, что временем удастся управлять.
– Так вы, стало быть, и Шекспира
– Полно тебе юродствовать над наукой! – обиженно произнес Иван Антонович.
– Ты называешь это патологическое стремление вызвать рвоту анахронизмов наукой?! Клонировать мамонта и запустить его бегать по Диснейлэнду?! Пересадить выращенную в пробирке копию мозга Моцарта пятилетнему австрийскому пацану и ждать, пока он заиграет «Турецкий марш»?! Превратить реинкарнацию из религиозной доктрины в медицинский факт?! Или, скажем, открыть человечеству тайну времени? Что оно, к примеру, такое? Откуда оно, по-твоему, взялось? Из чего оно проистекает, и почему мы все должны в нем полоскаться, как карась в вонючей речке?
– В двадцатом веке, – по-лекторски начал Иван Антонович, – всем стало понятно, что время проистекает из дюркхеймского минерального источника, в котором Бунзен и Кирхгоф обнаружили элемент, названный цезием, или небесно-голубым, 133-й изотоп которого стал эталоном секунды, за которую происходит 9.192.631.770 периодов излучения для спектральной линии сверхтонкой структуры с длиной волны 3,26 см…
– Предлагаешь поехать в Дюркхейм и ночью тайно от властей и бдительной городской общественности засыпать злополучный источник землей? А местными грязями впредь лечить от старения обрюзгшие тела новоявленных Агасферов?
– Эх, Артемий! – Иван Антонович вдруг изменился в лице. Губы его стали похожи на два сдавленных с боков лезвия. Никто не знал, куда они выгнутся в другое мгновение. – Неужели и тебя надо в колодец?
– Чего я не видел в колодце-то? Одни плевки да звезды, – Артемий сдул квасную пену на каменный пол.
– Зачем же ты смеешься надо мной? Ты же знаешь, как я ее боюсь.
– Кого «ее»? – насторожился Артемий.
Иван Антонович проглотил подступивший к горлу ком и шепотом произнес:
– Смерти!
Артемий таинственно улыбнулся.
– В детстве – продолжал Иван Антонович, – от одной только мысли о ней сердце мое сжималось личинкой колорадского жука и я чувствовал, как образовавшаяся внутри меня пустота с гулом засасывает в себя мои волосы, и ногти мои начинают врастать в мои пальцы.
– Финальная картина. – заключил Артемий. – Сова кружит над хлебной коркой, утопленной в кроваво-рвотной луже.
Иван Антонович схватил Артемия за ворот:
– Ответь мне! – прохрипел он, – Если все, что я говорил этим дуракам, не путь к вечности, то где же она?
От неожиданности Артемий опрокинул чашку. Вода из нее пролилась на стол. В тот же самый момент из-за туч появилось солнце. Оно ударило ярким лучом в медное блюдо так сильно, что то, казалось, должно было зазвенеть вечевым колоколом. Вода из опрокинутой чашки по скрученным льняным полотнам стекала на пол.
4
– Только я, батюшка, в рай то не хочу, – говорил Егорушка оторопевшему священнику, – И света мне фаворского не надобно.