Флегетон
Шрифт:
В общем, веселились мы рановато. Крышка котла была закручена, но в самом котле бурлило вовсю. Не менее шести тысяч красных, сообразивших, наконец, что Яков Александрович опять их обставил, повернули назад и на максимально возможной скорости ушли к Уйшуни, надеясь вырваться из Крыма. Их было вдвое больше, чем нас, и хотя артиллерию они уже успели бросить, их оставалось, действительно, много, умирать им не хотелось, а выжить они могли, только вырвавшись из капкана.
Они шли не колонной, как мы поутру, и даже не цепью. Они валили валом – громадной толпой, увязая в грязи, падая и снова двигаясь прямо на наши пулеметы. Вообще-то говоря, подобная толпа – великолепная мишень, но в такой ситуации это был единственно возможный шанс. Передние падали, но сзади валили все новые и новые, и эта масса, достигнув
Почти тут же ударили пулеметы первой роты, потом заговорили мои «максимы» и «гочкисы». Дистанция – минимальная, промахнуться было практически невозможно. Первые ряды упали сразу, но тут же оказались под ногами бегущих сзади. Пулеметы били, били длинными очередями – очевидно, у пулеметчиков начали сдавать нервы.
Я часто слышал, как поют идущие в атаку. Собственно, мы сами пели про белую акацию, пели дроздовцы про черный «форд», да и красные часто подбадривали себя «Интернационалом» господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь нашу же «Акацию» на свои хамские слова. Признаться, слушать, когда поет враг, не особенно приятно. Для этого, вообще-то говоря, и поют, сие было ведомо еще в древней Спарте. Но эта толпа не пела. Когда ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали... Трудно передать, как это звучало – но звучало страшновато. Только жажда жизни могла пробудить у людей этот допотопный первобытный ор. Так, вероятно, ревели, когда шли на мамонта. Я выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть поближе. Да, страшно. Таких у людей лиц не бывает, вернее сказать, у людей не должно быть таких лиц... А толпа, топча мертвых и раненых, подкатывала все ближе, и становилось ясно – нам ее не удержать. Собственно, по мне, пусть себе валили бы назад, в Большевизию, но для этого им сначала надо было убить нас.
И тут нам с ними мириться не на чем!
Эти минуты под Уйшунью я вспоминаю всегда, когда в моем присутствии господа умники начинают говорить о смысле Белого движения. Я тоже умею произносить словечки вроде «братоубийство», «русская кровь» и прочего подобного, но когда перед тобою толпа, орда, прущая, чтобы затоптать тебя и твоих товарищей, у тебя есть только один путь – взять в руки винтовку системы господина Мосина. Вот и все Белое движение в самом сжатом виде. Ну, а касаемо «русской крови», я всегда отвечаю, что эта орда под Уйшунью не была для меня ни русской, ни какой-либо иной, китайской, например. Это были бизоны, мамонты, бездушная материя, желающая одного – смерти. Моей, поручика Усвятского, поручика Голуба, юного бой-скаута Герениса и даже бывшего краснопузого товарища Семенчука. И тут уж – кто кого. Кому фарт выйдет, говоря словами все того же генерала Маркова.
Впрочем, тогда мне было не до подобных размышлений. Наша артиллерия замолчала – красные подошли слишком близко. Теперь бинокль был уже не нужен, мы могли при желании взглянуть друг другу в глаза. Еще несколько минут – и все. Я повернулся влево, туда, где находился штабс-капитан Докутович, но команды все не было, и я, в очередной раз плюнув нв субординацию, заорал во всю глотку: «Рота! В атаку! Штыки!» За первый взвод я не волновался – там был поручик Голуб. В третьем взводе находился поручик Усвятский, а я вновь, как под Токмаком – в положении Спасителя на Голгофе. Выскочив из окопа, я оглянулся, и от сердца отлегло: рота уже стояла, направив штыки в сторону бизоньего стада. Слева вылезала из окопов первая рота, а дальше, насколько я успел заметить, Пинско-Волынский батальон. Интересно, что после боя штабс-капитан Докутович и не думал упрекать меня за самовольные действия. Он был уверен, что я выполнял его приказ. Наверное, командир Пинско-Волынского батальона был уверен в том же. Удивительного в этом ничего нет, сработал все тот же инстинкт самосохранения. В окопах оставаться – смерть, бежать – тоже смерть, нагонят. Значит, вперед!
Итак, вперед... Мы шли медленным шагом, и я несколько раз командовал «Подравняйсь!», пока наша шеренга приняла должный вид. Наверное, со стороны она смотрелась эффектно – редкая ровная цепь со штыками наизготовку. А перед нами – ползущая бесформенная толпа. Да, эффектно, но, повторюсь, со стороны. Нам было жутковато, но пути назад не оставалось, и мы медленно-медленно шли дальше. Я успел заметить, что шедший за два человека от меня прапорщик Немно вдруг закинул винтовку на плечо и начал творить руками какие-то странные пассы. В бою, конечно, бывает всякое, но такое, признаться, видел впервые. Духов он заклинает, что ли, подумал я, но затем мне стало не до этих загадок. Решающий миг приближался.
Кое в чем нам повезло сразу. Прежде всего, выручила наша родная российская грязь. Даже не грязь, а грязюка, месиво, почти что топь. Нам было, само собой, не сладко, каждый раз приходилось вытаскивать увязший сапог, но красные прошлепали по этой грязи не менее десятка верст, и теперь, перед самой Уйшунью, начали выдыхаться. Любому из нас известен закон колонны: первые идут, последние бегут. И вот как раз эти последние в бизоньем стаде, которые толкали первых на наши штыки, теперь сбавили ход. Ну, а первые, которым, собственно, и полагалось лезть на штыки, тоже не особо спешили. Все это мы поняли потом, а покуда заметили одно – движение орды замедлилось. Ну, а ежели в бою темп начинает замедляться, то скоро последует остановка. Так, в конце концов, и случилось. Толпа остановилась. Между ней и нашей медленно шагающей цепью осталось не более пятнадцати шагов.
Поразительно, но факт. Никто в эти минуты не стрелял, ни мы, ни они. Я хотел было после боя спросить поручика Усвятского, что он делал со своим «гочкисом», но не стал. Не стал, потому что на его месте я бы поступил, судя по всему, так же.
Для полноты картины хорошо бы написать, что в эти минуты мы запели, песню подхватили соседи, и наша славная боевая песнь сокрушила дух большевиков... Нет, мы не пели. Мы шли молча, они так же молча стояли, и тут я понял, что сейчас они попятятся. Такие мгновения иногда можно угадать, и я угадал. И вот они отступили... на шаг... на два... Причем, мы по-прежнему смотрели друг другу в лицо, никто не показал спины, они именно пятились.
Еще раз перечитал я эти строки и подумал, что стоило бы любому их «краскому» скомандовать «Огонь!», и нашу цепь смел бы первый же винтовочный залп. Вот уж таинственная русская душа! Господа европейцы уверяют, что на войне очень нужны психологи. Ну, на нашей войне куда важнее психиатры. Пусть они все это объяснят, ежели смогут.
Возможно, еще минута-другая, и красные, очухавшись, смели бы нас, как пух, и ворвались бы в город, но тут слева и справа послышался свист, конский топот, кто-то завопил: «Держись, сорокинцы!», и грянуло «ура». Это мчалась Донская бригада Морозова. Почти одновременно справа, со стороны железнодорожной ветки, ударили пушки, и бронепоезд «Орел» двинулся во фланг красным.
Тут уж обошлось без команд. Кто-то заорал: «Сдавайтесь, сволочи», мы рванули вперед, толпа метнулась кто куда, бросая оружие, спотыкаясь, падая в грязь и снова поднимаясь, чтобы упасть под саблями морозовцев. В общем, и тут инстинкт сработал верно: красные разделились на две части и попытались обойти Уйшунь с востока и с запада, но бронепоезд лупил из всех пушек, а Донская бригада и не думала отставать. Не знаю, много ли дошло до Перекопа. Во всяком случае, через несколько минут перед нашей цепью стояло несколько сот красных орлов, бросивших винтовки, а потому уцелевших, а шум боя, постепенно удаляясь, перемещался куда-то к северу.
Тут только мы поняли, сколько стоила нам эта последняя атака. Я махнул рукой и приказал взводным, чтобы пленные сами складывали винтовки и прочую амуницию у наших окопов.
Винтовки сносили медленно, очевидно, красные тоже двигались из последних сил, а я тем временем, уже успел перекурить и подозвал прапорщика Немно, поинтересовавшись о смысле его странных пассов во время атаки. Прапорщик блеснул отчаянными черными глазами и вполне серьезно объяснил, что этими жестами у них, у цыган, останавливают взбесившихся лошадей. Я покачал головой, не имея сил комментировать его заявление, а прапорщик улыбнулся, как ни в чем не бывало, и пошел разбираться с пленными.