Флердоранж — аромат траура
Шрифт:
— Извините, — сказал он быстро, — это неудачная работа. Совсем неудачная.
Об этом портрете стриптизерши Катя почти сразу же забыла, потому что внимание ее было отвлечено «большим полотном», стоявшим на станке. А вспомнила про портрет позже, быть может, даже с непростительным опозданием.
Бранкович медленно стянул синюю ткань с холста и…
Катя увидела поле. А может, и кладбище. А может, и одну огромную разрытую могилу. А может, и гигантское препарированное тело. На холсте все это одновременно сливалось и расслаивалось, разделялось и соединялось, отпочковывалось и срасталось вновь.
На поле во ржи шла яростная битва — обнаженные фигуры и фигуры, одетые в форму разных времен, разных веков от рыцарских лат до камуфляжа, сплетались самым невообразимым образом и самым фантастичным, жестоким образом уничтожали друг друга. У них было и оружие — разных веков и разных стран, от турецкого ятагана до миномета, но оно ничего не решало. Живые и мертвые пожирали, рвали друг друга на части, и пощады не было никому. А плоть в калейдоскопе красок обращалась в прах, в корни, стебли, колосья…
В правом углу картины были видны башня и гусеницы танка. Броня его была залита кровью, а мощные гусеницы вминали, запахивали в землю растерзанные человеческие останки. Это был словно вмонтированный в картину кадр из некогда скандально знаменитого фильма Александра Павловского про кавказскую воину. А в центре холста Катя снова увидела Артема Хвощева и содрогнулась; потому что портрет «обнаженного» оказался не чем иным, как этюдом к тому, что было нарисовано здесь. А здесь в Артеме уже не было ничего человеческого — окровавленное голое тело словно бы распадалось, расчленялось на части, утопая, увязая, погружаясь в землю, прорастающую стеблями ржи.
Все было изображено с поистине «далианской» точностью к деталям в строгой академической манере, отчего эффект был еще большим. Возможно, в самом этом запредельно точном натурализме присутствовал своеобразный кич, но вместе с тем что-то в этой пока еще не законченной картине (верх холста оставался пока недописанной грунтовкой) было до крайности зрелое, сильное, болезненно-оттайкивающее и одновременно притягательное. Нигде, ни на одной выставке мимо такой картины пройти было нельзя.
— Что же это такое? — тихо спросила Ката. — И это ваш… Элевсин?
— Это то, что я называю испытанием на прочность, — акцент Бранковича снова усилился, быть может, оттого что он был возбужден реакцией нового, свежего зрителя.
— А что будет там, вверху? — Катя показала на нетронутую часть холста.
— О, это я еще не решил. Эту отгадку я искал сегодня в поле, в небе, в ваших испуганных глазах… Может быть, там будет небесное воинство — великое, прекрасное. А может… ад. Я не знак. Не хочу, чтобы это было банально, — Бранкович улыбнулся. — Иногда я словно вижу это во сне. Не потом просыпаюсь и… не вижу. Не помню. Наверное, я еще чего-то не понял… А для того чтобы понять, нужен опыт.
— Опыт в чем? — спросила Катя. Но Бранкович молчал.
— Вы
— После того как я имел неосторожность напугать вас на месте убийства, этот вопрос, наверное, не случаен, да? — Бранкович смотрел на Катю, явно наслаждаясь эффектом, произведенным на нее картиной. — И вы, наверное, не очень поверите художнику, если он скажет, что часто и подолгу раньше работал в анатомических театрах, в моргах. Рисовал с натуры, И потом, я видел войну так, как вижу вас. А на войне — как на войне.
— Артем позировал вам и для этой картины?
— О нет, мальчик не успел.
— А может, все-таки позировал? — резко спросила Катя. — Уже сам того не сознавая?
— Как, как вы сказали? Я иногда не совсем точно понимаю по-русски? — Бранкович улыбнулся, но глаза его холодно, колко блеснули. Он словно вел теперь какую-то игру, провоцируя Катю спросить прямо о том, о чем прямо пока спрашивать было нельзя.
И Катя решила ему отомстить. За это. И еще за то, что произошло утром на поле. И еще за то, что могло произойти здесь раньше, девять дней назад.
— Потрясающая картина, — сказала она. — Я никак не ожидала… Это будет настоящий шок. Только мне кажется, что-то подобное уже было раньше. Но, конечно, не совсем в таком духе, но очень близко.
— Что вы хотите сказать этим «было раньше»? У кого это было? — хрипло спросил Бранкович.
— По-моему, у Дали, нет? — Катя светски-рассеянно улыбнулась. — Ну ведь гении для того и созданы, чтобы первыми протаптывать тропинки к славе для всех остальных.
А вот Елизавету Кустанаеву в этот вечер никто в гости не ждал. Но она приехала незваная в начале десятого. Сначала ее машина остановилась у дома Павловского. Но дом был темен и пуст, а в соседнем доме были освещены все окна, и с веранды доносились голоса.
Катю привлек шум на веранде. Как раз в это самое мгновение уязвленный Бранкович бурно доказывал ей, путаясь в своем акценте, что сравнивать его (Его!) с Дали, подозревая в подражательстве и слепом копировании, — нелепо. Он, как художник, абсолютно свободен от чьего-либо влияния. Более того — истолковать его последнее творение логически нельзя.
— Я исповедую принцип Тристана Тцары, придумавшего дадаизм, а он утверждал, что «логика всегда, всегда не права». И не только в искусстве, в живописи. Думаете, вам в вашем деле логика что-то объяснит, подскажет? Загоните сами себя в тупик, если слепо пойдете у нее на поводу, потому что…
Катя так и не дослушала это самое «потому что», хотя вообще-то следовало. Но шум отвлек ее — на веранде тоже что-то происходило!
Выйдя из мастерской, она увидела Елизавету Кустанаеву и Полину. Они стояли друг против друга. И Катя подумала: как странно — женщины могут выглядеть как войска, готовые к битве. У Кустанаевой в руке были ключи от машины. У Полины (она ведь «хозяйничала») тяжелый поднос с чашками и медной туркой с кипящим кофе.
Туманова Катя на веранде не заметила — как только приехала Кустанаева, он дипломатично удалился в сад перекурить. А Павловский остался — сидел в кресле. Лицо его было в тени.