Флердоранж — аромат траура
Шрифт:
Катя терпеливо ждала его. Впрочем, пока, при таком причудливом раскладе, ей ничего другого и не оставалось, как терпеливо ждать.
Глава 23
НАКАНУНЕ
А в церкви на заупокойной службе было торжественно и чинно. Ничто не предвещало будущих ужасных кровавых событий. Ничто.
Катя ожидала увидеть траурное мероприятие «строго для своих», однако в церкви Преображения в Большом Рогатове было многолюдно. И кроме близких и знакомых Чибисовых и Хвощевых, было еще немало прихожан из окрестных деревень и поселков. В толпе Катя увидела Павловского и Туманова. У стола для поминальных записок склонилась Галина Островская в черной вязаной кофте, накинутой поверх пестренького
Отец Феоктист, облаченный в серебристые ризы, вел службу не спеша, проникновенно, с приличествующей обряду скорбью. Чибисовы были все в сборе — Михаил Петрович, Полина, Елизавета Кустанаева, две пожилые женщины — явно прислуга, шофер Чибисова и семейный приживал-старичок Кошкин. Все были на своих местах — мужчины справа, женщины слева.
Полина и Елизавета Кустанаева — обе в черных платьях и черных шалях на головах — стояли рядом. Держали свечи в руках, но друг на друга не смотрели. Катя отметила, что Кустанаева была бледна и явно чем-то сильно встревожена. Иногда она поворачивала голову, словно искала кого-то в толпе прихожан.
Лицо Полины было замкнуто, но особой скорби и горя не вырастало. Катя наблюдала за девушкой всю службу — Полина ни разу не заплакала, а только опускала глаза, когда отец Феоктист проникновенно поминал «раба божия Артемия».
Кто удивил Катю, так это сам Чибисов. Он был красен, почти багров. И от него на всю церковь разило перегаром. Это было так необычно, что даже стоявший справа от Кати участковый Трубников тихонько хмыкнул: ну и ну. Чибисов, как и женщины, тоже держал в руке свечку и сжимал ее так крепко, что воск плавился от тепла его широкой ладони. Он ни на кого не смотрел. А когда прихожане вслед за вдохновенным отцом Феоктистом хором запели «Отче наш», его осипший голос звучал невпопад общему ритму молитвы.
Отец Феоктист начал каждение — позолоченная кадильница мелодично звякала в его руке при каждом взмахе. Запахло ладаном. Катя отметила, что здесь, в храме, отец Феоктист выглядит, совсем по-иному, чем тогда, в доме Чибисовых. Там он был просто странный человек в рясе, а здесь… Катя наблюдала за ним — как он по-отечески благосклонно наклоняет голову, куря ладан, благословляет широким уверенным жестом прихожан. Как отчетливо, внушительно произносит сочным густым баритоном слова молитвы, делая старославянский язык доходчивым и понятным каждому.
Она прикинула — сколько же лет может быть отцу Феоктисту? Получалось, где-то около сорока. Он был ненамного старше Павловского. Широкоплечая спортивная фигура его дышала силой и энергией. Парчовые ризы придавали ей еще больше внушительности. Катя вспомнила словечко «византийство», которое так любил в последнее время употреблять в отношении некоторых явлений нынешней российской жизни друг детства Серега Мещерский. Словечко было многозначительным и туманным, но… Если понятие «византийство» существовало, то ярким его воплощением был именно отец Феоктист. Он был словно бы неотъемлемой частью этой заново отстроенной, заново побеленной, заново расписанной старой сельской церкви с ее кустарным позолоченным барокко, зелеными куполами-маковками и стайкой перешептывающихся старух-прихожанок в ситцевых темных платочках.
Катя вспомнила другую церковь, лежавшую в руинах у Татарского хутора. Там среди обвалившихся стен, крапивы и чертополоха вообразить себе статного, бравого, речистого византийца — отца Феоктиста было нельзя.
— Благочинный-то наш сегодня служит как солидно, прямо по-архиерейски, — услышала она сзади чей-то одобрительный шепот. Оглянулась: Вера Тихоновна Брусникина разговаривала с какой-то
— Так, так… Ты, подруга, в церкви давненько не была, а он всегда так служит, не ленится. И проповедь обязательно прочтет, — откликнулась товарка. — Я иной раз прям плачу, когда он обличать-то начинает. Стою и реву. А потом так светло на Душе делается. Вот, думаю, живешь-живешь, грехами небо коптишь… В Лавру, что ли, как-нибудь съездить к Сергию Преподобному, очиститься? А ты, Тихоновна, слышь… что я спросить-то хотела у тебя… это, ты в лес-то еще не ходила за черникой?
— Нет, когда мне, Петровна? У меня ж дачница живет.
— А я была. Много черники в этом году, прям хоть на рынок в Серебряные Пруды вези. Ну, примета самая верная — если на Казанскую-матушку черника поспела, значит, и рожь подошла, косить в самый раз.
Старушечий шепоток за Катиной спиной внезапно оборвался. Более того, осекся даже сам отец Феоктист — в церкви громко и резко прозвучал телефонный звонок. Мелодией сигнала была разухабистая «Мурка». Катя увидела, как Чибисов полез в карман пиджака, достал телефон и тут же, не глядя, отключил его.
Отец Феоктист повернулся лицом к пастве. Он посмотрел на Чибисова, одновременно укоряя и прощая его за неуместную суетность, а затем бархатно зарокотал о «тяжелой утрате; о трагедии отцов, вынужденных переживать самое страшное — смерть детей, о скорби сердечной, о тщете и кратковечности земной жизни и вере, дающей опору и надежду».
Катя внимательно слушала — скажет ли он что-то о самом убийстве или, быть может, об убийствах?
Но Отец Феоктист просто и очень по-хорошему заговорил об Артеме Хвощеве. О том, что многие из присутствующих в церкви знали его с самого детства, что он был очень молод, но всегда выполнял свой сыновний долг с любовью и преданностью и стал бы хорошим мужем, сочетавшись браком с той, которую любил и желал, да вот судьба решила по-иному…
— Как спелый колос вырван он был ураганом жестокости в сокровенный час веселья и радости, — вещал отец Феоктист, — и от этого скорбь и горе наше еще безутешнее. Но для тех, кто и в столь горький час отчаяния открывает свое сердце богу, неизбывную скорби сменяет надежда. Потому что сказано в Писании: «Смотри, запах сына моего — как запах поля урожайного, которое благословляет Бог, — отец Феоктист вздохнул, — и даст тебе Бог от росы небесной и от тука земного». Нет, не надо думать, что земные блага врачуют скорбь. Не земные сокровища укрощают боль утраты, а небедные — надежда и вера. И есть еще одно, быть может, самое целительное лекарство — это покаяние в собственных грехах, которые все мы совершаем. Трагические события, свидетелями которых мы стали, — не есть ли то знак нам, много грешившим в этой жизни, погрязшим в удовольствиях, стяжательстве и гордыне, не есть ли знак этот, что в нашем собственном доме, в тайниках души собственной нашей не все благополучно? Совсем неблагополучно? Ибо самые тяжкие грехи — это те, про которые мы стараемся забыть. Самые тяжкие грехи — это те, которые мы совершаем мимоходом, даже не задумываясь о содеянном и той боли, которую причиняем. И не задумываемся, что в глазах господа нашего и тяжкий грех — грех, и вольный грех — грех, и невольный грех — тоже грех, быть может, самый трудноискупаемый. И расплата за него в Судный день будет потребована с нас в той же полной и беспощадной мере, как и за грех вольный, осознанный.
Задумайтесь, загляните в себя. Спросите собственное сердце, и если оно напомнит вам черные, постыдные страницы, покайтесь, ища причины бед и несчастий сначала в себе и своих поступках, а лишь потом уже в несправедливости и несовершенстве мира. Когда уходит в мир иной, тот, кто вам дорог, кто любим вами, не спрашивайте у господа: «Почему?» Спросите лучше себя: «Как я мог?» И только когда страх и ожесточение в вашем сердце сменятся полным раскаянием и любовью к ближнему, лишь тогда нарушенный, попранный порядок вещей восстановится вновь, и это будет справедливо…