Фонтанелла
Шрифт:
Самолет упал в полутора километрах от въезда в деревню, рядом с дорогой, ведущей к полям вдоль ручья Кишон. Сегодня эта дорога стала шоссейной, по обеим ее сторонам тянутся декоративные деревья и новые кварталы, и каждый вечер по ней бегут от инфаркта мужчины, белея в темноте голыми ногами, и женщины, высоко задирая локти. Возле кипариса, выросшего рядом с памятником в честь погибшего пилота, они поворачивают и возвращаются, и выражение мучительного усилия на их лицах заставляет меня вспомнить легкую силу Аниных ног, когда она мчалась к тому же месту.
Когда я добежал до упавшего самолета, мне уже пришлось протискиваться сквозь стену людей, сгрудившихся вокруг дымящей, развороченной
Я нашел Аню. На одно короткое и тайное мгновенье она взяла мою руку в свою, сжала и тут же отпустила. Шарики от подшипников вдруг подмигнули мне из сажи и земли. Я наклонился поднять их, увидел и другие богатства — разбросанные пули, провода, ручки и кнопки — и уже хотел было набить карманы трофеями, и другие дети тоже, но тут примчался военный грузовик и с ним несколько джипов с английскими солдатами и офицерами. Они собрали остатки самолета, побросали на грузовик и уехали.
Мы еще много дней потом то и дело ходили туда всей нашей детской ватагой, вооружившись мотыгами и вилами. Выбирали из земли ручки и трубки, кабели и шарикоподшипники, даже остатки застежки-молнии от комбинезона. А через несколько недель снова приехал военный грузовик, на этот раз нагруженный мешками с цементом и опалубкой. Солдаты и рабочие смешали цемент с песком и с щебнем, пошептались с пожилым мужчиной и плакавшей, не переставая, женщиной, залили бетоном большой деревянный прямоугольник и поставили на нем памятник.
Через девять лет после той истории с Рахелью и ее букетом поэт Шауль Черниховский умер в монастыре Сен-Симон в Иерусалиме. Сразу же поползли омерзительной змеей подлые слухи: намекали, будто у изголовья своей кровати умирающий повесил распятие, доверительно нашептывали, будто в последние минуты возле него стоял христианский священник, по секрету сообщали, что его тело было тайком перевезено в больницу «Хадасса», что в Иерусалиме, на Сторожевой горе.
Рахель не обращала внимания на эти сплетни. В газете «Давар» было напечатано, что поэт будет похоронен в Тель-Авиве, и, зная, что родители не позволят ей поехать на похороны, она приготовила себе накануне вечером еду, положила в ранец, а утром помогла, как обычно, Амуме в доме и во дворе и отправилась в школу, но миновала школьные ворота и пошла дальше. На главной дороге она вытащила из ранца балахон Пнины, взятый накануне тайком из шкафа, надела его и вместе с ним обрела что-то и от красоты сестры.
— Как он выглядит, этот балахон, что вся семья только и говорит о нем?
— Странная тряпка, но по-своему красивая.
— Как плащ из парваимского золота? — спросил я.
Моя тетка смерила меня тяжелым взглядом:
— Ты слишком много времени проводишь у нее, Михаэль.
Она подняла руку. Машина остановилась, и Рахель, которой балахон сестры и цель поездки придали важность и смелость, сказала потрясенному водителю: «В Тель-Авив, пожалуйста» — вошла, села на заднее сиденье и больше не произнесла ни слова.
Улица Бен-Иегуды, по которой шла похоронная процессия, была забита людьми. Рахель нашла себе место и ждала. Пятнадцать лет было ей, и, когда гроб приблизился, она заметила, что рядом с ней стоит девочка ее возраста и тоже плачет. Они обменялись взглядами, и обе поняли, что не одна маленькая девочка поднесла Черниховскому букет цветов и не одна маленькая девочка помнит его усы на своей шее.
Когда она вернулась домой, Апупа обрушился на нее со своим страшным: «Где ты была?» — и запер ее в бараке. Но наутро солнечный луч проник через щель между досками, и при его свете Рахель написала письмо своей новой подруге. Через ту же щель она позвала Батию и передала ей листок, чтобы та положила его в конверт и отправила по адресу. Вскоре между нашей деревней и Тель-Авивом образовался двусторонний почтовый поток. Рахель и ее новая подруга непрерывно обменивались трогательными посланиями, которые изобиловали выражениями чувств и длинными цитатами, и безупречная грамматика этих посланий вкупе с искусно вплетенными в них художественными образами позволяли каждой из них понять, что не одна маленькая девочка переписывала в свою тетрадку стихи Черниховского.
Спустя несколько месяцев девушка из Тель-Авива приехала в гости. Она оказалась худенькой, среднего роста, узкоплечей и плоскогрудой, но с таким потрясающе огромным задом, подобного которому в наших местах не видели никогда. Зад был роскошный — высокий, круглый и плотный, а талия над ним такая тонкая, что платье гостьи восходило к ней, как на гору — все выше и выше и там наконец сужалось, натягивалось и задиралось, неизбежно открывая при этом ее ноги выше колен.
— Как это ты ни разу не рассказала нам об этой заднице? — шепотом удивилась Батия.
— Заткнись, мерзавка! — таким же шепотом ответила Рахель.
Каждые несколько минут девушка из Тель-Авива быстро и укоризненно одергивала бунтующее платье и, даже если рядом с ней никого не было, улыбалась виноватой улыбкой, словно это и не ее зад вообще, а вот — прицепился и делает с ней все, что ему вздумается. Чистой и милой была эта улыбка и открывала маленькие и красивые зубы, почти до половины заросшие розовыми деснами. Этот ее зад произвел такое огромное впечатление на наше семейство, что все ощутили какую-то утрату, когда он вернулся в Тель-Авив вместе со своей хозяйкой. Казалось, «Двор Йофе» разом опустел и даже несколько потускнел. А Пнина, по поводу которой никому бы не могло прийти в голову, что ее интересуют подобные вещи, сказала со вздохом:
— Жалко, что мы не попросили ее оставить эту задницу здесь.
Через несколько недель, когда Рахель сообщила, что собирается в Тель-Авив к своей подруге, Батия сказала:
— Передай привет Заднице.
Рахель, обычно застенчивая и покорная, рассердилась и сказала: «Я вижу, что эта задница засела у тебя в голове», а Батия, быстрая, как змея, ответила: «Лучше так, чем наоборот, как у тебя».
Рахель, будучи хоть и моложе, но выше и сильней сестры, в гневе набросилась на нее, пытаясь повалить на землю, но не успела даже толком схватить ее, как уже получила три чувствительных, быстрых, как укусы змеи, удара. Но старшие сестры разняли их, а из поездки в Тель-Авив Рахель вернулась совсем уже умиротворенной и даже объявила:
— Задница тоже передает вам привет.
Я, кстати, увидел эту Задницу много позже, чем услышал о ней. Лет шесть мне было тогда, и Рахель впервые взяла меня на церемонию Дня памяти павших солдат на горе Герцля в Иерусалиме. И пока военный кантор завывал там с умелой профессиональной скорбью, я — как, впрочем, и большинство других скорбящих — сосредоточился на этих необыкновенных ягодицах, о которых годами слышал в семейных рассказах и которые вдруг обрели для меня реальность, воплотились, так сказать, в плоть и кровь и теперь радостно дрожали от полноты жизни, в то время как их обладательница, сама Задница, содрогалась в рыданиях над могилой нашего Парня, — и этот контраст впервые явил мне тогда воочию всю сложную глубину отношений между именем и его обладателем, между воображением и действительностью.