Фонтанелла
Шрифт:
Опиши все это, Михаэль, опиши! Ты же у нас единственный нормальный человек в Семье. Опиши победное «V» ее раскинутых ног — прямых, сходящихся там, вверху. Опиши ее грудь и твою голову на ее груди. Опиши ее губы, их запах на твоем лице. Ее руки — движущиеся и останавливающиеся. Ее пальцы возле устья колодца — гладящие, перебирающие.
Перед вечером я выхожу, спускаюсь по Аллее Основателей до ее соединения с улицей Первопроходцев, там поворачиваю налево и дохожу до мини-маркета Адики, маленькой лавки на углу. Адика — человек сообразительный. На бетонной площадке перед своим магазином он поставил белый пластиковый стол и несколько стульев, и по вечерам тут собирается добрая дюжина иностранных рабочих —
Филиппинские няньки согласовывают между собой время этих вечерних прогулок, чтобы использовать их для совместных посиделок. Вначале я думал, что они привозят сюда несчастных старух помимо их воли, но это не так. Те тоже ждут этих встреч, и собираются на них с воодушевлением, и тоже участвуют в шумно-смешливом разговоре. Некоторые из них говорят на английском, беглом среди филиппинок, некоторые на иврите, который филиппинки уже немного понимают, а несколько на идише, который филиппинки не понимают совсем. Но обилие языков не помогает и не мешает. Все говорят и бормочут, шепчутся и смеются, и все одинаково счастливы.
Только одно заставляет их умолкнуть, и это — появление, раз в две недели, моей матери, старше их всех на многие годы. Она вдруг вылетает из-за крутого поворота улицы и проносится мимо нас широкими быстрыми шагами, толкая по подъему холма свою тачку удобрений. Ее губы сжаты, глаза устремлены, здоровые ноги крепки и дыханье спокойно, как дыхание доктора Джексона после пятидесяти этажей бегом по ступенькам. У нее живая и гладкая кожа, упругие и сильные мышцы, и справедливость перед ней оруженосцем.
А что там делаю я? Я здесь потому, что Адика хранит в своем мини-маркете принадлежащую мне пачку «Ноблесс». Как тот тайный запас мяса, который мой отец хранил в доме Убивицы, и как личная бутылка вина, которую клиенты Айелет хранят у нее под стойкой. Я не настоящий курильщик. Эта привычка не хороша для астматиков, даже таких легких, как я. Но одна сигарета в день дарует мне желанное головокружение, а когда мои боли «складываются одна с другой», она куда лучше, чем целая пластинка «оптальгина».
Это я, кстати, открыл еще в больнице, после ранения. Габриэль приходил туда ко мне со своим «Священным отрядом», выталкивал мою кровать на открытую веранду, и там мы с ним подолгу трепались вдвоем: я курил принесенную им тайком сигарету и, затуманенный дымом, расспрашивал, что нового в части, — а потом он устраивал мне «санитарный день» — один из «священных» торжественно брил отросшие щетинки на моем подбородке, другой состригал мне ногти на ногах, третий, внутри комнаты, чистил маленькую прикроватную тумбочку: прочитанные книги забирал, новые клал, выбрасывал уже заплесневевшие «кошачьи язычки», которые принес мне Гирш Ландау, и менял засохшие цветы на новые. И еще в расписание их визита входила моя полная обмывка, и с ними эта процедура была совершенно свободна от того смущения, которое вызывали у меня глаза сестер, и тех мучений, которые доставляли мне их руки. При всех их добрых намерениях и опыте у этих женщин было недостаточно сил, и их попытки сдвинуть меня причиняли мне боль. А ребята Габриэля были сильными и точными, и их движения были синхронны, как у зеркальных отражений. Когда они раздевали меня или даже просто приподымали мое тело, чтобы вытащить и поменять грязную простыню и подстелить клеенку и полотенце, мне не было больно, и я не стонал под их руками, как под дрожащими от напряжения руками сестричек.
Большая клеенка натянута на моей кровати, два дымящихся таза — один с мыльным раствором, другой с чистой водой — поставлены у моих ног, две ширмы расставлены. И вот я уже лежу, обнаженный, и четыре мокрые и теплые намыленные тряпки проходят по моему телу, и сразу же за ними движутся такие же мокрые, но капающие чистой водой. Еще две руки моют мне голову над третьим тазом, ощущая мою фонтанеллу, не говоря ни слова, но остерегаясь.
А однажды — примерно через месяц после того, как «в-тебя-стреляли-и-ты-стрелял-обратно», — когда мое тело было в очередной раз погружено в эту приятность, и в доверие, и в благодарность, голос Габриэля спросил, не «беспокоят ли меня» медсестры.
— Конечно, беспокоят. Даже ночью будят, чтобы я принял снотворное.
Я лежал голый, с закрытыми глазами, вода с мылом капала с моего тела. Две осторожные руки — чьи? — мыли мою голову, еще две — чьи? — массировали мои ступни.
— Я не о таком беспокойстве говорю, — сказал Габриэль.
— Тогда о каком?
И вдруг на меня легла еще рука. Не на голову, и не на грудь, и не на ногу, и не на руку, и не на плечо. На языке Йофов это место имеет специальное название, которым я тоже воспользуюсь здесь из скромности: рука легла «тама». Именно «тама».
Я хотел открыть глаза и посмотреть, но еще одна рука, спокойная и приятная — чья? — уже легла на них, и еще рука, доверенная, укрыла мою фонтанеллу, а мои запястья оказались в двух других руках, мягких, безымянных и решительных.
Чьих? Не знаю, но голос, голос Габриэля, сказал:
— Об этом.
Рот мой не ответил, но третья рука ощутила мой ответ, и седьмая рука присоединилась к ней, и через несколько секунд я услышал смех Габриэля. Засмеялся и я, но глаз не открыл:
— Я упомяну это в своем завещании.
А через несколько часов, когда я очнулся от сна и забытья, моя кровать уже вернулась в палату, и я был весь пустой, и чистый, и сухой, и пахучий, как те новые приятные простыни, на которых я лежал.
В детстве мы иногда ходили пешком в «Немецкое село». В ту пору там уже жили другие люди, и его переназвали на израильский лад, но мы называли его так, как еще говорили у нас в деревне: «Вальдхайм».
Многие из каменных домов были снесены, и на их месте появились маленькие сохнутские домики [71] , покрытые бетонной черепицей и набрызганной штукатуркой. Но церковь с петушиным флюгером все еще стояла на своем месте, как стоит и сейчас: озирается вокруг, зовет горласто и вздувает крылья.
71
Еврейское агентство (Сохнут), принимая в Израиле новых иммигрантов, поселяло их в наскоро построенных бараках, вагончиках и прочих временных жилищах.
А между церковью и коровником — еще несколько старых домов, среди которых самое интересное — большое подворье возле коровьего загона.
— Сюда ходила твоя тетя Батия, — сказал мне однажды Жених, без моего вопроса. — Вначале покупала мороженое у соседей, а потом, я в те дни сидел у кузнеца и не обратил внимания, завела дружбу с Иоганном Рейнгардтом, сыном фрау Рейнгардт, что жила в этом большом доме. Тут было их хозяйство, и образцовое, я тебе скажу. И вот так, с этой вашей йофианской страсти к мороженому, к вашему «сладкому сладкому», всё у них и началось.