Форпост
Шрифт:
«Что мне надо было сделать?.. — вспоминал он. — Пахать?.. Нет, уже вспахано… Лошадей напоить?.. Ну да, лошади…»
После полуночи ветер разогнал тучи, и на небе показался краешек луны. Тусклый свет ударил прямо в глаза Мацеку, но он не пошевелился. Вскоре луна скрылась за холмом, снова налетели тучи со снегом, но Мацек по-прежнему не двигался. Он сидел в выемке, прислонясь к стене, и обеими руками обнимал сиротку.
Наконец взошло солнце, но Мацек и теперь не шелохнулся. Казалось, он с изумлением смотрит на железнодорожное полотно, оказавшееся шагах в пятидесяти от него.
Солнце уже высоко поднялось, когда на путях показался
Лицо мужика затвердело, словно восковое, и, словно восковое, затвердело личико ребенка; иней запорошил ресницы мужика, а на губах ребенка блестела замерзшая слюна.
У обходчика руки опустились. Он хотел крикнуть, но, вспомнив, что кругом нет ни души, повернулся и побежал назад. Тут же, за холмом, он увидел стлавшиеся по небу веселые дымки той деревни, где находилось волостное правление. Обходчик поспешил туда.
Несколько часов спустя он приехал в санях со старостой и стражником, чтобы убрать тела. Но на морозе Мацек закостенел, и теперь невозможно было разжать ему руки и разогнуть ноги: так его и перенесли в сани в сидячем положении. Так и везли его дорогой, так и подъехал он к волостному правлению, прижав к груди ребенка, с откинутой на задок саней головой и лицом, обращенным к небу: словно, покончив расчеты с людьми, он хотел поведать богу свои обиды и горести.
Когда сани с несчастными прибыли на место, перед правлением собралась кучка мужиков, баб и евреев, а в стороне от них — волостной старшина, писарь и староста Гроховский. Узнав, что замерз какой-то мужик с ребенком, Гроховский сразу догадался, что это Овчаж, и с сокрушением рассказал собравшимся историю батрака.
Слушая его, мужики крестились, бабы причитали, даже евреи отплевывались, и только Ясек Гжиб, сын богача Гжиба, покуривал шестигрошовую сигару и усмехался. Он стоял, засунув руки в карманы барашковой куртки, выставлял вперед то одну, то другую ногу, обутую в сапоги выше колен, дымил своей сигарой и усмехался. Мужики неодобрительно посматривали на него и ворчали, что ему, мол, и покойники стали нипочем. Но бабы, хоть и негодовали, а не могли на него сердиться: и правда, парень был как картинка. Высокий, стройный, широкоплечий, лицо — кровь с молоком, глаза — словно васильки, русые усы и бородка, будто у шляхтича. Этакому красавцу парню впору бы управляющим быть или хоть винокуром, а мужики между собой шептались, что этот прохвост рано ли, поздно ли, а подохнет под забором.
— Неладно что-то сделал Слимак: как же это он выгнал беднягу да еще с сироткой в этакую стужу? — промолвил старшина, внимательно осмотрев мертвецов.
— И очень даже неладно, — загудели бабы.
— Обозлился человек, что лошадей у него украли, — вступился какой-то мужик.
— Лошадей ему все равно не вернуть, а что две души он погубил — так погубил! — крикнула в ответ какая-то старуха.
— У немцев выучился! — прибавила другая.
— Теперь будет совесть его грызть до самой смерти! — подхватила третья.
Гроховский становился все мрачнее, наконец он заговорил:
— Э, не так его Слимак гнал, как сам он рвался выследить тех воров, что лошадей у нас уводят…
И с отвращением, хотя и украдкой, он бросил взгляд на Ясека Гжиба;
— Так и со всяким будет, кто вздумает чересчур усердно ловить конокрадов. И их не поймает, и сам пропадет.
— Ничего, дойдет черед и до конокрадов.
— Не дойдет!.. Уж больно они народ ловкий, — возразил Ясек Гжиб.
— Бог даст, дойдет, — настойчиво повторил Гроховский.
— А вы не очень кричите, а то как бы и вас не обворовали, — засмеялся Ясек.
— Может, и обворуют, но сперва пусть богу помолятся, чтобы послал мне крепкий сон.
Во время этого разговора стражник ушел в правление, волостной писарь с превеликим вниманием разглядывал покойников, а старшина поморщился так, словно раскусил перец. Наконец он сказал, показывая на сани:
— Надо бы этих горемык сразу отвезти в суд. Там и начальник и фельдшер, пускай делают с ними что полагается… Ты поезжай, — обратился он к владельцу саней, — а я с писарем догоню вас. Это первый случай у меня в волости, чтобы так вот кто замерзал…
Владелец саней почесал затылок, но ему пришлось повиноваться. Да и до суда было не так далеко: всего версты две. Он подобрал вожжи, стегнул лошадей, а сам пошел рядом с санями, стараясь пореже оглядываться на своих седоков. Вместе с ним отправился староста и еще один мужик, которого вызывали в суд по делу о порче ведра в чужом колодце. Увидев, что они тронулись, стражник вышел из правления и догнал их верхом.
В то самое время, когда старшина отправлял покойников из волости в суд, уезд по этапу выслал в волость дурочку Зоську. Через несколько месяцев после того, как она оставила ребенка на попечение Овчажа, ее посадили в тюрьму. За что? — ей это не было известно. Зоську обвиняли в нищенстве, в бродяжничестве, в распутстве, в покушении на поджог, и всякий раз, когда раскрывалось новое преступление, ее переводили из тюрьмы в арестантскую или из арестантской в тюрьму, затем из тюрьмы в больницу, из больницы снова в арестантскую — и так целый год.
Ко всем этим странствиям Зоська относилась с полным равнодушием. Но когда ее переводили в новое помещение, она в первые дни беспокоилась, получит ли работу. Потом ею снова овладевала тупая вялость и большую часть суток она спала на нарах или под нарами, в коридоре или на тюремном дворе. А вообще ей все было совершенно безразлично.
Однако время от времени Зоське вспоминался брошенный ребенок, ее тянуло на волю, и тогда она впадала в бешенство. Один раз в таком состоянии она неделю не ела, в другой раз хотела удавиться, в третий — едва не подожгла тюрьму. Тогда ее отправили в больницу и, вылечив застарелую рану на ноге, по прошествии нескольких месяцев (в течение которых она ознакомилась еще с двумя или тремя тюрьмами) выслали по месту рождения, под надзор.
И вот Зоська шла из уезда в родную деревню под конвоем двух мужиков, из которых один нес пакет с предписанием, а другой его сопровождал. Она шла по большаку в рваном зипунишке, на одной ноге у нее был башмак, на другой — чуня, на голове дырявый, как решето, платок. Ни сильный мороз, ни вид знакомых мест не производили на нее никакого впечатления. Она глядела прямо перед собой и, подоткнув полы зипуна, быстро, словно спеша домой, шагала по дороге, то и дело обгоняя своих конвоиров. Если она чересчур забегала вперед, конвоир ей кричал: «Ты куда разлетелась?» Тогда Зоська останавливалась и стояла столбом посреди дороги, пока ей снова не приказывали идти.