Франц Кафка
Шрифт:
Так вот, именно эта консистенция истины и утратилась. Кафка был далеко не первым, кто сей факт осознал. С ним многие давно свыклись, цепляясь за истину или за то, что они таковой считали, с легким или с тяжелым сердцем отказываясь от сопрягания истины с традицией. Собственно, гениальность Кафки состояла в том, что он испробовал нечто совершенно новое: отрекся от истины, дабы уцепиться как раз за традицию, за агадистский элемент. Произведения Кафки по сути своей притчи. Однако в том-то их беда, но и их красота, что они по неизбежности становятся чем-то большим, нежели просто притчи. Они не ложатся с бесхитростной покорностью к ногам учения, как агада ложится к ногам галахи. Опускаясь наземь, они непроизвольно вздымают против учения свою мощную и грозную лапу.
Вот почему у Кафки ни о какой мудрости больше и речи нет. Остаются только продукты ее распада. Таковых продукта два: это, во-первых, молва об истинных вещах (своего рода теологическая газета сплетен и слухов, повествующая
Я с тем большим спокойствием передаю тебе этот – до опасной степени сокращенный в перспективе – эскиз рассуждений, ибо знаю, что ты сможешь прояснить его за счет мыслей, которые, исходя совсем из других аспектов, я развиваю в моей работе о Кафке для «Юдише Рундшау». Что меня сегодня больше всего в ней раздражает, так это апологетический тон, который всю ее пронизывает. Между тем, чтобы воздать должное образу Кафки во всей его чистоте и всей его своеобычной красоте, ни в коем случае нельзя упускать из виду главное: это образ человека, потерпевшего крах. Обстоятельства этого крушения – самые разнообразные. Можно сказать так: как только он твердо уверился в своей конечной неудаче, у него на пути к ней все стало получаться, как во сне. Страсть, с которой Кафка подчеркивал свое крушение, более чем знаменательна. А его дружба с Бродом для меня – огромный вопросительный знак, которым он хотел увенчать конец своих дней.
На этом мы сегодня круг замкнем, а в центре его я оставляю сердечный привет тебе.
26а. Беньямин – Шолему
Париж, 12.06.1938
Чтобы сообщить приложенному посланию более презентабельный вид, я счел уместным избавить его от личных привнесений, что вовсе не исключает того, что оно, как благодарность за побуждение, в первую очередь адресовано именно тебе. Я, кстати, не могу судить, сочтешь ли ты целесообразным так ли, иначе ли отдать эти строки Шокену на прочтение. Как бы там ни было, но я считаю, что погрузился здесь в комплекс Кафки настолько глубоко, насколько это мне вообще возможно в данный момент.
27. Беньямин – Шолему
Сковбостранд пер Свендборг, 30.09.1938
Меня удивляет твое молчание. <…> Мое невероятно подробное письмо о Броде и Кафке, ради которого я, идя навстречу твоей срочной и настоятельной просьбе, отложил многие другие работы, все еще ждет и заслуживает иного ответа, нежели одно коротенькое, хотя и чрезвычайно лестное замечание.
28. Шолем – Беньямину
Иерусалим, 6/8. 11.1938
В своем гневе <…> по поводу моего молчания ты совершенно прав <…>.
Поскольку я, вопреки ожиданиям, не смог в Швейцарии переговорить с Шокеном в спокойной обстановке – в эти намерения решительно вмешалась мировая история, – твое письмо о Кафке и Броде все еще лежит у меня, так и не исполнив своей дипломатической миссии. Но в остальном ты не должен жаловаться на плохой прием с моей стороны. Путь созерцательного анализа, прокладываемый тобою, представляется мне чрезвычайно ценным и многообещающим. Мне бы очень хотелось яснее понять, что ты имеешь в виду под фундаментальным крушением Кафки, которое теперь поставлено в виртуальный центр твоих наблюдений. Похоже, ты разумеешь под этим крушением нечто неожиданное и обескураживающее, тогда как простейшая истина состоит в том, что крушение стало предметом устремлений, которые, в случае успеха, ни к чему, кроме краха, и не ведут. Но ты, судя по всему, имел в виду не это. Выразил ли он то, что хотел сказать? Да, конечно же. Антиномия агадистского, которую ты упоминаешь, присуща не одной только кафковской агаде, она скорее лежит в самой природе агадистского. Действительно ли его творчество отражает «болезнь традиции», как ты утверждаешь? Такая болезнь, я бы сказал, заложена в самой природе мистической традиции: то, что передаваемость традиции –
Теперь о Броде: тут ты почти снискал лавры по части полемического мастерства. Все настолько красиво и правильно, что мне просто нечего добавить. Я, впрочем, ничего иного от тебя и не ожидал, но в данном случае тем вернее разит твоя изысканная и точная речь все это свинство в самое сердце.
29. Беньямин – Шолему
Париж, 04.02.1939
Путь от Шестова до Кафки для того, кто решился проделать этот путь, пренебрегая существенным, совсем недалек. А этим существенным мне все больше и больше представляется у Кафки юмор. Разумеется, он не был юмористом. Скорее он был человеком, чьей судьбой было то и дело сталкиваться с людьми, которые юмор делали профессией, – с клоунами. В особенности его «Америка» – грандиозная клоунада. А что до дружбы с Бродом, то мне кажется, что я недалек от истины, когда говорю: Кафка в ипостаси Лаурела испытывал тягостную потребность искать своего Харди [170] и обрел его в Броде. Как бы там ни было, мне думается, ключ к пониманию Кафки упадет в руки тому, кто сможет раскрыть в иудейской теологии ее комические стороны. Сыскивался ли такой муж? Или, может, в тебе достанет мужества стать таковым? <…>
170
Стэн Лоурел и Оливер Харди – американские актеры театра и кино, неразлучная комическая пара, особенно популярная в 1920-е годы: худенький и смышленый Лоурел резко контрастировал с увальнем Харди.
Что ты имеешь в виду насчет Кафки, когда упоминаешь заключительную главу «Трехгрошового романа»?
30. Беньямин – Шолему
Париж, 20.02.1939
Я между тем снова обратился к своим размышлениям о Кафке. Листая старые бумаги, я спрашивал себя, почему ты до сих пор не переправил Шокену мою рецензию на книгу Брода. Или это уже произошло?
31. Шолем – Беньямину
Иерусалим, 2.03.1939
Насчет твоего письма о Кафке: я отнюдь не ленился, а напротив, предпринял все возможное, чтобы в рамках предлагаемых тактических соображений перевести разговор на данную тему. Без всякого успеха: этот человек, как выяснилось к моей величайшей досаде, самого Брода не читал, не читал из принципа, и к идее его полемического изничтожения отнесся с подчеркнутым безразличием, без всякого интереса. <…> Надеюсь, ты не против, если я прочту это письмо Крафту? <…>
Мы (то есть моя жена и я) считаем, что финал «Трехгрошового романа» есть материалистическая имитация главы «В соборе» из «Процесса». Разве это не лежит на поверхности?
32. Беньямин – Шолему
Париж, 14.03.1939
Покуда кое-какой мыслительный груз из предыдущего письма лежит у тебя в порту невостребованным, я уже отправляю тебе новый челн, сверх всякой меры нагруженный куда более тяжелым товаром – печалью моего сердца. <…> Если в деле с Шокеном можно что-то предпринять, то медлить с этим нельзя. Все аргументы, которые тебе нужны, дабы обговорить с ним план, касающийся Кафки, у тебя в руках. Я, разумеется, готов принять от него и любой другой заказ, который он смог бы мне дать в пределах моих рабочих возможностей. Время терять нельзя. <…>