Франц Кафка
Шрифт:
Когда Макс Брод говорит: «Непроницаем был мир всех важных для него вещей»
Но у Кафки всегда так; у человеческого жеста он отнимает унаследованные «от века» смысловые подпорки, таким образом обретая в нем предмет для размышлений, которым нет конца
Его жесты являют собой попытку путем подражания беспредметно отразить и уяснить для себя непонятность всемирного хода вещей – или саму беспредметность этого хода. Тут образцом для подражания Кафке служили животные. Многие его истории о животных довольно долго можно читать, вообще не догадываясь о том, что речь тут вовсе не о людях. Возможно, бытие в качестве животного означало для него только одно – испытывая своеобразный стыд за человеческое бытие, иметь возможность от него отказаться; так благородный господин, оказавшись в дешевом кабаке, стесняется вытереть поданный ему нечистый стакан. «Я подражал, – говорит орангутанг в „Отчете для
Сельским воздухом именно этой деревни у Кафки все и дышит , его вдыхают в себя живущие в его мире люди; их жесты говорят с нами на отжившем диалекте этих мест, а диалект этот появляется у Кафки в то же самое время, что и так похожие на него баварские рисунки на стекле, открытые в ту пору экспрессионистами в Рудных горах и окрестностях. Из этой же деревни и… (с. 73)
«…не характер, а совершенно натуральная чистота чувства»
К этой чистоте чувства и взывает Оклахома. Дело в том, что в названии «природный театр» кроется двоякий смысл. Скрытый его смысл говорит нам: в этом театре люди выступают в соответствии со своей природой. Актерская пригодность, о которой думаешь в первую очередь, тут никакой роли не играет. Можно, однако, выразить это и так: от соискателей не ждут ничего, кроме умения сыграть самих себя. Вариант, при котором человеку всерьез придется и быть тем, за кого он себя выдает, судя по всему, вообще не рассматривается (с. 70). И здесь нам стоит вспомнить о тех персонажах Кафки, которые не имеют ни малейшего желания представлять из себя нечто «серьезное» в окружающем их буржуазном обществе и для которых «есть бесконечно много надежды». Это помощники. Но таковы – ни больше ни меньше – все мы в природном театре: помощники игры, которая, впрочем очень странным и лишь весьма неопределенно трактуемым у Кафки образом, сопряжена с развитием событий и их разрешением. Происходит же все это на ипподроме, на скаковой дорожке. Многое указывает на то, что ставка в этой игре – спасение. Итак, на длинной скамье…
Организация эта, конечно же, сродни фатуму
Это туманное место в его картине мира; место, где всякая прозрачность заканчивается. Мечников, который…
И старался показать эти границы другим. Он с невероятной выразительностью давал показаться этой границе в своих произведениях. Загадочное и непонятное в них он усиливал, и иногда кажется, что он вот-вот заговорит, как Великий Инквизитор у Достоевского: «Но если так, то тут тайна, и нам не понять ее. А если тайна, то и мы вправе были проповедовать тайну и учить их, что не свободное решение сердец их важно и не любовь, а тайна, которой они повиноваться должны слепо, даже мимо их совести». Определенная и весьма важная перспектива в художественном мире Кафки открывается только с этой точки зрения, хотя самой этой точки зрения для понимания этой перспективы недостаточно. Это перспектива жеста. Большое число эпизодов в его романах и рассказах лишь в этой перспективе обретает должное освещение. Впрочем, с этими жестами тоже дело обстоит совсем непросто. Дело в том, что все они происходят из сна. Бывают во сне определенные зоны, с которых, собственно, и начинается кошмар. У границы, на пороге этой зоны спящий судорожно напрягает все свои иннервации, чтобы избежать кошмара. Однако дадут ли эти иннервации высвобождение или, напротив, сделают кошмар еще более тягостным – это решается только после напряженной внутренней борьбы. В последнем случае они станут отражением не высвобождения, но раболепной покорности, угнетения. У Кафки нет ни единого жеста, который не отражал бы этой двойственности в момент всякого решения (с. 297). И это вносит в его художественный мир нечто неимоверно драматическое. В своем неопубликованном комментарии к «Братоубийству» Вернер Крафт необычайно ясно выразил этот драматический характер: «Теперь пьеса может начинаться…».
Можно со всей ответственностью заявить: приемы «Одиссеи» для Кафки –
Что делает роль греков в европейской цивилизации несравненной, так это работа с мифом, которую они взяли на себя. Но работа эта вершилась двояко. Ежели героям трагиков в конце их страстей и мук даровалось спасение, избавление, то божественный терпеливец эпоса – Одиссей дает нам образец не столько даже терпеливого перенесения трагического, сколько обхитрения и подрыва его. И в этой последней роли именно он был учителем Кафки, что и доказывает нам история о молчании сирен.
…все творчество Кафки представляет собой некий свод жестов, которые снова и снова по-новому инсценируются и надписываются автором, не доверяя всего своего символического содержания какому-то конкретному, определенному месту текста (вернуться к понятию надписи позже при переходе к немому кино).
«… не характер, а совершенно натуральная чистота чувства». Быть может, самым неподдельным образом эта чистота проявляет себя в жестах.
Театр для такого опробования – для таких мероприятий.
Не будь у этих ангелов привязанных к спинам крыльев, они, возможно, были бы даже настоящими. Хочется добавить: чего Кафке именно благодаря этому художественному приему и удалось избежать. Подлинные ангелы в его картине спасения превратили бы саму картину в подделку. (Ср. Визенгрунд: «Привязанные крылья ангелов – это не их недостаток, а присущая им „черта“ – крылья, эта допотопная мнимость, суть сама надежда, а иной надежды, кроме этой, не дано».)
К анализу своеобразия гуманизма Кафки следует привлечь сопоставление Кафки с Лотреамоном, приводимое Гастоном Башляром в его книге «Лотреамон» (Париж, 1931, с. 14–22). «Le mieux est de comparer Lautreamont a un auteur comme Kaf a, qui vit dans un temp qui meurt. Chez l'auteur allemand il semble que la metamorphose soit toujours un malheur…, un enlaidissement… A notre avis Kaf a souf re d'un komplex de Lautreamont negatif, nocturn, noir. Et ce que prouve peut-^etre l'inter^et de nos recherches sur la vitesse poetique… c'est que la metamorphose de Kaf a apparaot net-tement comme un etrange relentissement de la vie et de Taction». Р. 15/16 [282] .
282
«Лучше всего сравнить Лотреамона с автором вроде Кафки, который живет в умирающем времени. При чтении немецкого автора кажется, что метаморфоза – это всегда несчастье, всегда… – обезображивание. На наш взгляд, Кафка страдает тем же лотреамоновским, негативным, ночным, черным комплексом. И возможно, некоторый интерес данного исследования поэтической скорости тем и доказывается… что метаморфоза Кафки в чистом виде предстает перед нами как странное замедление жизни и действия» (франц.).
Все это рассуждение взять на заметку.
Примечания
В «Приложения» к настоящему изданию вошли следующие разделы: фрагменты из переписки Беньямина с Гершомом Шолемом, Вернером Крафтом и Теодором Адорно, а также заметки Беньямина о Кафке.
Из переписки с Гершомом Шолемом
В данный раздел входят фрагменты из переписки Вальтера Беньямина с Гершомом Шолемом, охватывающей период с 1925 по 1939 год. Герхард (позднее Гершом) Шолем (1897–1982) – виднейший исследователь иудейской мистики и иудейской культурной традиции, профессор Еврейского университета в Иерусалиме, затем – президент Академии наук Израиля.
Знакомство Шолема и Беньямина состоялось в Берлине в 1915 году, довольно быстро их отношения переросли в тесную дружбу. В 1923 году Шолем переселился в Палестину, так что с этого момента их общение происходило главным образом письменно; в 1927 и 1938 годах им удавалось встречаться в Париже. Неоднократные чрезвычайно энергичные попытки Шолема подвигнуть Беньямина на переезд в Палестину остались безуспешными; не нарушали их дружеских отношений и расхождения во взглядах, в особенности после перехода Беньямина на «левые» позиции. О своей дружбе с Беньямином Шолем написал книгу: Scholem G. Wilter Benjamin: Die Geschichte einer Freundschaft. Frankfurt a. M., 1975; см. также их переписку: Walter Benjamin – Gerschom Scholem: Briefwechsel 1933–1940. Frankfurt a. M., 1980.