Французская повесть XVIII века
Шрифт:
Глаза его наполнились слезами, и евнух был растроган.
— Если ты несчастен, — сказал он чужеземцу, — будь мне другом. Мгновение назад я восхищался тобою, теперь я люблю тебя; я хотел бы утешить тебя и призвать тебе в помощь и мой разум, и твой собственный. Соблаговоли занять покои у меня во дворце; живущий в нем любит добродетель, и ты не окажешься там чужаком.
На следующий день в Бактриане был всеобщий праздник. Царица вышла из дворца в сопровождении всех своих придворных. На колеснице предстала она перед огромной толпою народа. Покрывало, прятавшее лицо ее, позволяло видеть прелестный стан; любовь подданных, казалось,
Она сошла с колесницы и вступила в храм. Бактрианские вельможи проследовали за нею. Царица простерлась ниц и вознесла безмолвную молитву; затем приподняла покрывало, собралась с мыслями и промолвила вслух:
— Бессмертные боги! Царица Бактрианы благодарит вас за победу, которую вы ей даровали. Довершите ваши благодеяния, не допустив, чтобы она когда-либо употребила ее во зло. Сделайте так, чтобы не ведала она ни страстей, ни слабостей, ни прихотей; пусть опасается лишь того, чтобы творить зло, и уповает лишь на то, чтобы творить добро; и уж коль сама она не может быть счастлива, — присовокупила царица голосом, прерывающимся от рыданий, — сделайте хотя бы так, чтобы счастлив был ее народ.
Жрецы свершили богослужение по установленному обряду; царица вышла из храма, взошла на колесницу, и народ проводил ее до самого дворца.
Несколько мгновений спустя Аспар прошел к себе в покои; он искал чужеземца и застал его в глубочайшей печали. Он сел подле него и, удалив всех, кто там был, промолвил:
— Откройся мне, заклинаю тебя. Разве тебе неведомо, что встревоженному сердцу сладостно излить свои муки? Это приносит такое же умиротворение, какое приносит отдохновение в покойном месте.
— Мне пришлось бы, — отвечал чужеземец, — поведать тебе обо всех событиях моей жизни.
— Этого я и хочу, — подхватил Аспар. — Ты будешь говорить с человеком чувствительным: не таи от меня ничего, для дружбы все важно.
Любопытство Аспара было вызвано не одними только дружескими побуждениями и человеколюбием. Он хотел удержать этого необыкновенного человека при бактрианском дворе; он стремился узнать поглубже того, кому уже отвел место в своих замыслах и кого прочил в уме для самых великих деяний.
Чужеземец призадумался на мгновение и начал так:
— Любовь составила все счастие и все несчастие моей жизни. Начало ее она усеяла горестями и наслаждениями; а затем оставила в ней только слезы, стенания и сожаления.
Я рожден в Мидии,{60} и в роду моем немало славных предков. Мой отец одержал славные победы во главе мидийских ратей. Я утратил его в детстве, и мои воспитатели внушили мне, что его доблести — прекраснейшая часть моего наследства.
Когда мне минуло пятнадцать лет, меня женили. Мне не дали того непомерного множества жен, коим обременяют в Мидии людей моего происхождения. Мои воспитатели желали следовать природе и внушить мне, что коль скоро ограничены потребности чувств, то еще того более ограничены потребности сердца.
Средь прочих моих жен Ардазиру выделяло не только ее положение, но и моя любовь. Ей была свойственна гордость, на диво смягченная кротостью; чувства ее были на диво благородны, несходны с теми, кои вечное угождение вселяет в сердца азиаток; к тому же она была так хороша собою, что глаза мои видели лишь ее одну, и сердцу моему были неведомы остальные женщины.
Лицо ее
Мое происхождение, богатства, юность и некоторые личные достоинства побудили царя предложить мне в жены свою дочь. Среди мидян принят нерушимый обычай: тот, кто удостаивается подобной чести, расстается со всеми остальными своими женами. В этом почетном союзе я видел лишь утрату того, чем дорожил больше всего на свете; но принужден был глотать слезы и выказывать веселость. В то время как весь двор поздравлял меня с милостью, всегда опьяняющей придворных, Ардазира не домогалась свидания со мною; я же и страшился встречи с нею, и искал ее. Я пришел к ней в покои; я был в отчаянии. «Ардазира, — молвил я, — я тебя теряю». Но она хранила глубокое молчание; ни ласки, ни укоризны; ни слезинки в опущенных глазах; смертельная бледность покрывала лицо ее, на коем читалось мне негодование вперемежку с отчаянием.
Я хотел поцеловать ее; она, казалось, была ледяною, и я почувствовал, что шевельнулась она затем лишь, чтобы уклониться от моих объятий.
Вовсе не трусость понудила меня согласиться на брак с царевною, и, если б не страх за Ардазиру, я, верно, пошел бы на самые жестокие муки. Но при мысли о том, что мой отказ неминуемо приведет к ее гибели, мой разум помрачался и я покорно отдавался во власть своего несчастия.
Меня препроводили в царский дворец и лишили права выхода оттуда. Я узрел это место, созданное всем в уныние и в утеху одному; место, где при всей тишине вздохи любви едва слышны; место, где властвуют печаль и великолепие, где все неодушевленное приветливо, а все, в чем есть жизнь, сумрачно; где все приходит в движение или впадает в оцепенение только по воле властителя.
В тот же день меня привели пред очи царевны; она могла жечь меня взглядами, мне не дозволялось поднимать очей. Странное действие величия! Если ее глаза могли говорить, мои не могли отвечать. Два евнуха с кинжалами в руках готовы были смыть моей кровью оскорбление, которое нанес бы я ей одним своим взглядом.
Какое испытание для сердца, подобного моему, — перенести на брачное ложе рабскую преданность царедворца, постоянно зависящего от монарших прихотей или знаков презрения; из всех чувств иметь лишь право на благоговение и утратить навсегда то, что может составить утешение даже в неволе: сладость любить и быть любимым!
Но что испытал я, когда один из евнухов царевны потребовал моей подписи под приказом об удалении всех моих жен! «Подписывай, — молвил он, — и восчувствуй кротость сего повеления. Я доложу царевне о том, сколь незамедлительно исполнил ты приказ». Слезы брызнули у меня из очей; я стал было писать, но остановился. «Во имя богов, — сказал я евнуху, — погоди, я изнемогаю…» — «Господин, — отвечал он, — ты рискуешь и своей головой, и моею; мы того и гляди превратимся в преступников; там считают мгновения; я уже должен был вернуться с твоею подписью». Рука моя, торопясь или дрожа (ибо разум был занят другим), вывела знаки, самые пагубные из всех, кои мне довелось начертать.