Французская сюита
Шрифт:
После войны девочки, потеряв надежду вновь свидеться со своими родителями, обратились за помощью к бабушке, которая спокойно и с комфортом прожила все годы войны в Ницце. Бабушка даже не вышла к внучкам, крикнув через закрытую дверь: если родители умерли, отправляйтесь в сиротский дом. Фанни Немировская умерла в возрасте ста двух лет в своей просторной квартире на улице Президента Вильсона. В ее сейфе не нашли ничего, кроме двух книг дочери — «Иезавели» и «Давида Гольдера».
История опубликования «Французской сюиты» граничит с чудом и заслуживает отдельного рассказа.
Приготовившись бежать, няня с двумя детьми забрали с собой чемодан, где лежали семейные фотографии, документы и последняя рукопись писательницы — листки, исписанные мельчайшим почерком в целях экономии чернил и плохой военной бумаги. В этом произведении Ирен Немировски нарисовала безжалостный портрет Франции — расслабленной,
Когда выжившие узники нацистских лагерей стали прибывать на Восточный вокзал, Дениза и Элизабет ходили туда каждый день. Ходили они, написав на листе бумаги свою фамилию, и к гостинице «Лютеция», которая в те времена превратилась в центр приема депортированных. Как-то Дениза пустилась бегом вдоль улицы — ей показалось, что она узнала силуэт матери.
Дениза сберегла драгоценную тетрадь. Она не решалась даже заглянуть в нее, довольствовалась тем, что просто на нее смотрела. Попытка читать рукопись оказалась очень болезненной. Так проходил год за годом.
Наконец, Дениза и Элизабет, которая, приняв фамилию Жиль, стала литературным директором, решили доверить последнее произведение матери в Архив современных изданий, с тем чтобы сохранить ее. Но прежде чем расстаться с рукописью, сестры решили сделать машинописную копию. Вооружившись лупой, Дениза взялась за долгую и трудную работу дешифровки. В конце концов, она ввела «Французскую сюиту» также в память компьютера и получила третью, окончательную, версию. Приступая к работе, Дениза полагала, что расшифрует дневник, личные заметки, но обнаружила беспощадное произведение, необычайно отчетливую картину, моментальную фотографию Франции и французов: лавина бегства по дорогам; деревни, запруженные усталыми и голодными женщинами и детьми; попытки отвоевать право ночевки хотя бы на стуле в харчевне; автомобили, нагруженные кроватями, матрасами, одеялами и посудой, застрявшие посреди дороги из-за нехватки бензина; богатые буржуа, сторонящиеся простого народа и пытающиеся спасти свои безделушки; кокотки, брошенные своими любовниками, поспешившими покинуть Париж вместе с семьями; кюре, сопровождающий в безопасное место приютских сирот, которые, оказавшись на свободе, в конце концов убивают его; немецкий солдат, поселившийся в доме буржуа и соблазняющий молодую вдову на глазах ее свекрови. На этом горестном полотне только одна скромная семейная пара и ее сын, раненный в первых боях, изображены как люди, сохраняющие свое человеческое достоинство. У побежденных солдат, что тащатся по дорогам среди хаоса транспортных колонн, везущих раненых, искать это достоинство не приходится.
Передавая рукопись «Французской сюиты» хранителю Архива, Дениза Эпштейн испытала сильную сердечную боль. Она не сомневалась в литературной ценности последнего произведения своей матери, но не отправила его в издательство, чтобы не помешать сестре, поскольку Элизабет Жиль, уже смертельно больная, писала в это время книгу «Сторожевая вышка» — удивительную воображаемую биографию матери, которой так, по существу, и не успела узнать: ей было всего пять лет, когда нацисты расправились с Иреной Немировски.
Мириам Анисимов
ИЮНЬСКАЯ ГРОЗА
«Как жарко», — думали парижане. В теплом воздухе еще пахло весной. В Париже ночью в начале войны раздался сигнал воздушной тревоги. Близился рассвет, бои шли далеко. Первыми сирену услышали те, кто не спал: больные, прикованные к постели, матери, чьи сыновья ушли на фронт, влюбленные женщины с покрасневшими от слез глазами. Сначала даже не сирену, а низкий звук, похожий на тяжкий вздох. Пространство не сразу наполнилось оглушительным воем. Казалось, выло где-то далеко, за горизонтом, и вой нарастал постепенно. Мужчины видели во сне, как морские волны перекатывают гальку, как шумит на ветру весенний лес, как быки на бегу взрывают землю тяжелыми копытами, но сон, наконец, отступал, и они бормотали, с трудом открывая глаза:
— А?! Что?! Тревога?
Женщины, более впечатлительные и нервные, к тому времени уже встали. Некоторые из них, задвинув ставни и закрыв окна, легли вновь. Накануне, в понедельник, третьего июня, впервые с начала войны на окрестности Парижа были сброшены бомбы, но жители оставались спокойными. Хотя новости приходили плохие. Им не верили. Как не поверили бы известию о победе. «Что творится, не поймешь!» — говорили все. Детей одевали при свете карманного фонарика. Матери поднимали одно за другим горячие отяжелевшие со сна тельца: «Ну-ну, не бойся, не плачь». Это воздушная тревога. Свет везде погасили, но в золотистой прозрачной июньской мгле все равно можно было различить каждую улицу, каждый дом. Сена улавливала все разрозненные отблески, стократно умножая их, словно многогранное зеркало. Поблескивали оконные стекла, без пользы завешенные изнутри, поблескивали крыши, по которым пробегали легкие тени, блестела каждая дверная петля, каждый засов, почему-то долго не гасли какие-то красные огоньки — Сена отбрасывала блики и вбирала их, они плясали на водной поверхности. Наверное, сверху Сена казалась белой, как молочная река. Многие думали, что она направляет удары вражеских самолетов. Некоторые утверждали, что этого не может быть. На самом деле, никто ничего не знал. «Не буду вставать, — бормотали сонные голоса, — я их не боюсь». Но разумные люди отвечали: «Бойся не бойся, убьет, и все». Сквозь остекленный верх лестниц черного хода в новых домах было видно, как спускаются огоньки, — один, второй, третий: обитатели седьмых этажей сбегали вниз, освещая путь фонариками, вопреки запрету. «Да я тут ноги переломаю. Поторопись, Эмиль!» Все невольно говорили шепотом, словно враги повсюду подслушивали и подсматривали. Одна за другой захлопывались двери. В рабочих кварталах народ во множестве скапливался в метро, в убежищах, дышал спертым воздухом; богатые пережидали налет, не выходя из дому, внизу у консьержки, прислушивались, где раздастся удар и взрыв, куда упадет бомба, настороженно вытянув шеи, будто испуганные звери в лесу, когда на них надвигается тьма охоты. Не то чтобы бедные были малодушнее богатых, и жизнью они дорожили не больше, просто у них сильнее развито чувство локтя, они нуждаются друг в друге, любят плакать и смеяться сообща. Наступил рассвет; серебристая, бледно-голубая дымка окутывала мостовые, парапеты набережной, собор Парижской Богоматери. Самые ценные архитектурные сооружения были до половины закрыты мешками с песком, за мешками спрятались танцовщицы Карпо на фасаде Оперы, мешки заглушали крик Марсельезы на Триумфальной арке.
Взрывы слышались сначала вдалеке, потом все ближе, от них зазвенели стекла. В душных комнатах с законопаченными окнами, куда не проникал луч солнца, рождались дети; прислушиваясь к плачу новорожденного, женщины забывали о воздушном налете, забывали о войне. Умирающим разрывы бомб казались отдаленными, незначительными отзвуками и сливались со смутным зловещим гулом, что морской волной накрывает человека в агонии. Прижавшись к теплому боку матери, мирно посапывали младенцы, сладко причмокивая во сне, как сосущие ягнята. Сигнал воздушной тревоги распугал зеленщиц, и они бросили на улице свои тележки, нагруженные свежими цветами.
В чистом, без единого облачка небе всходило красное солнце. Бомба упала так близко от Парижа, что со всех домов вспорхнули птицы. Самые большие, до этих пор невиданные хищники парили в вышине, их черные крылья на рассвете отливали холодным розовым блеском. Ниже, воркуя, кружили жирные красавцы голуби, мелькали ласточки, воробышки беззаботно скакали по безлюдным тротуарам. По берегам Сены на каждом тополе сидели стайки невзрачных птах и щебетали вовсю. Наконец люди под землей услышали далекий, приглушенный расстоянием гром, словно три удара фанфар. Прозвучал отбой.
Вечерние новости по радио Периканы выслушали в скорбном молчании, не решаясь их обсуждать. Периканы были уважаемым благонамеренным семейством; их традиции, убеждения, многие поколения предков — почтенных буржуа и правоверных католиков, — наконец, близкое свойство с церковью (старший сын, Филипп, стал священником), словом, все заставляло следить за действиями правительства республиканцев с недоверием. С другой стороны, привилегированное положение господина Перикана, хранителя одного из национальных музеев, обязывало к лояльности по отношению к существующему строю, щедро оделявшему своих верных слуг почестями и наградами.