Французская сюита
Шрифт:
Мало-помалу сумерки обволакивали лужайку, в потемках еще слабо поблескивало шитье мундиров, светлые волосы немцев, трубы и медные тарелки на террасе. Весь дневной свет, оторвавшись от земли, задержался, казалось, ненадолго на небе; перламутрово-розовые облака окружили полноликую луну, и луна необычайно странного цвета — нежно-зеленоватого, как фисташковый шербет, льдисто — прозрачного — отражалась в пруду. Воздух благоухал влажной травой, свежим сеном, лесной земляникой. Не смолкая, играла музыка. И вдруг вспыхнули факелы, их держали солдаты и освещали ими обезлюдевшие столы и пустые стаканы — офицеры столпились на берегу пруда, пели, смеялись. Весело и громко
— Ах они, мерзавцы, — говорили беззлобно французы, потому что любое веселье заразительно, а когда на душе весело, то не до ненависти, — ведь они наше винцо попивают!
А немцам, видно, так понравилось шампанское (да и заплатили они за него так дорого), что французы даже почувствовали себя польщенными, признав у немцев хороший вкус.
— Веселятся вовсю, будто войны нет в помине. Не горюй, еще навоюются… Обещали в этом году все закончить. Жаль, конечно, будет, если немцы одержат победу, но ничего не поделаешь, пора войне кончиться… В городах совсем уж невмоготу… и пусть нам вернут пленных.
Молодые девушки танцевали на дороге шерочка с машерочкой, а музыка все играла, легкая, звенящая. Барабаны и трубы придавали вальсам из оперетт оглушительную звучность, они гремели весело, победительно, почти героически, и восторженно бились в ответ им сердца; но порой в потоке веселых прыгающих звуков раздавался протяжный долгий вздох, как предвестье будущих бурь.
Когда совсем стемнело, раздалось хоровое пение. Песни с террасы подхватывались в парке, звучали на берегу и на пруду, по которому скользили лодки, украшенные цветами. Французы помимо воли слушали, как зачарованные. Время шло к полуночи, но никто и не думал расходиться по домам, облюбовав себе местечко в густой траве, глядя в парк сквозь качающиеся ветки.
Тьму освещали красноватые факелы, сверкающие бенгальские огни, наполняли звучные слаженные голоса. И вдруг пение смолкло. Со всех сторон немцы тенями заспешили туда, где отражалась зеленоватая луна и вспыхивали серебристые огоньки.
— Сейчас начнется фейерверк! Честное слово, фейерверк! Я знаю! Мне фрицы сами сказали, — раздался мальчишеский голосок.
Громкий, пронзительный, он полетел прямо к пруду.
— Замолчи! — оборвала его мать и принялась ругать: — Не смей называть их фрицами или бошами. Они этого не любят. Сиди тихо и смотри.
Но ничего не было видно, только тени мелькали. Кто-то с террасы что-то прокричал, однако на дороге не расслышали, что именно. В ответ раздался долгий и басовитый рокот, похожий на раскат грома.
— Что они кричат? Вы слышите? Наверное, «Хайль Гитлер! Хайль Геринг! Хайль Третий Рейх!». Не иначе что-то в этом роде. Больше ничего не слышно. Все молчат. Смотри — ка, музыканты расходятся. Может, какую-то новость получили? Кто их знает, может, высадились в Англии?
— А я так думаю, что им стало холодно и они решили продолжить праздник в замке, — заявил аптекарь, который очень опасался, что ночная сырость плохо скажется на его ревматизме.
Он взял под руку свою молодую жену.
— Пойдем-ка и мы, Линет!
Но молоденькая жена аптекаря и слышать не хотела, чтобы вернуться домой.
— Погоди! Побудем еще немножко. Они еще будут петь, а поют они так красиво.
Французы ждали, но немцы больше не пели. Солдаты с факелами бегали из замка в парк и обратно, словно разносили приказы. Время от времени слышались короткие окрики. Лодки на пруду в лунном свете качались пустые, все офицеры выпрыгнули на берег. Они расхаживали туда и обратно и что-то громко обсуждали. Слова их можно было расслышать, но никто их не понимал. Мало-помалу погасли и бенгальские огни. Зрители позевывали. «Поздно уже. Пора по домам. Праздник кончился».
Девушки, держась за руки, шли впереди. За ними родители, сонные ребятишки едва тащились сзади. Так, небольшими группками, все возвращались в город. У ворот первого дома на обочине дороги сидел старичок на плетеном стуле и курил трубку.
— Ну что, кончился праздник? — спросил он.
— Кончился. Немцы хорошо повеселились.
— Теперь недолго им осталось веселиться, — благодушно сказал старичок. — По радио передали, что они затеяли войну с Россией. — Он постучал трубкой о край стула, выбивая из нее остатки пепла, и пробормотал, взглянув на небо: — Завтра опять жара, дело кончится тем, что сады посохнут!
Уходят!
Сколько времени ждали ухода немцев! Немцы сами сказали: их отправляют в Россию. Услышав новость, французы смотрели на них с любопытством («Рады они? Обеспокоены? Проиграют? Или победят?»). Немцы тоже пытались понять, что о них думают местные: рады эти люди тому, что они уходят? Неужели в глубине души желают им всем смерти? А может, кое-кто все же им сочувствует? Может, кто-то будет жалеть о них? Нет, не о немцах, не о победителях (они не так уж наивны, чтобы предполагать такое), но о Пауле, Зигфриде, Освальде, которые прожили три месяца под их крышей, показывали фотографии своих жен или матерей, распили вместе не одну бутылку вина? Но французы и немцы сохраняли полную невозмутимость и обменивались сдержанными, вежливыми фразами: «Война есть война… ничего не поделаешь… не так ли? Будем надеяться, что долго она не продлится…» Они расставались друг с другом, как расстаются пассажиры корабля по прибытии в порт. Напишут. Когда-нибудь свидятся. Сохранят добрые воспоминания о днях, проведенных вместе. Не один солдат шептал в тени деревьев девушке: «После войны я вернусь». После войны… Как это еще нескоро!
Они уходили сегодня, первого июля 1941 года. Французов больше всего волновало, пришлют ли к ним в город новых солдат; потому как, если пришлют, думали они с горечью, то смысла менять их не было. К этим они привыкли. Кто знает, от перемен можно было и проиграть.
Люсиль проскользнула в комнату свекрови, чтобы сообщить ей: достоверно известно, получен приказ, немцы покидают город нынешней ночью. Судя по всему, можно надеяться на передышку, прежде чем новые появятся в городе, и передышкой нужно воспользоваться, чтобы переправить Бенуа подальше отсюда. Прятать его до конца войны невозможно, невозможно и отправить домой, пока страна оккупирована. Остается одно — постараться перейти демаркационную линию, но дело это нелегкое, охраняют ее очень строго, а в связи с передвижением войск будут охранять еще строже.
«Это очень, очень опасно», — шепотом повторяла Люсиль. Она была бледна и выглядела усталой: последнее время очень плохо спала. Бенуа стоял напротив нее, и она на него смотрела; чувство, которое она испытывала по отношению к нему, было необычным — смесь робости, непонимания и зависти; его лицо, непроницаемое, суровое, почти жестокое, пугало ее. Он был высокий, мускулистый, загорелый; из-под густых темных бровей светлые глаза смотрели иной раз так, что трудно было выдержать этот взгляд. Узловатые, смуглые руки, руки крестьянина и солдата, без труда взрежут плугом землю и тесаком жилы, думала Люсиль. Она не сомневалась: ни тоска, ни угрызения совести не тревожили его сна, для этого человека все было просто.