Французская сюита
Шрифт:
— Где мадам? — спросил он, кончив ужин.
— Я здесь, — отозвалась Люсиль.
Она бесшумно вошла в кухню, когда он доедал большой кусок сырокопченой ветчины, положенный на свежий хлеб. Он поднял на нее глаза.
— Как вы бледны, — сказал он обеспокоенно и нежно.
— Бледна? Не думаю. Вот только день был душным и жарким.
— А где королева-мать? — осведомился он с улыбкой. — Пойдемте прогуляемся. Я буду ждать вас в саду.
Чуть позже, прохаживаясь по главной аллее между фруктовых деревьев, он заметил Люсиль. Она шла ему навстречу, опустив голову. В нескольких шагах от него она приостановилась, но потом, оказавшись отгороженной от посторонних глаз большой липой, как обычно, взяла его под руку.
— Луга скосили, — сказала она наконец.
Прикрыв глаза, он вдыхал душистый воздух. Медовая луна смотрела с неспокойного неба, по которому проплывали молочные облачка. Еще как следует не стемнело.
— Хорошая стоит погода, как раз для нашего завтрашнего праздника.
— Завтра праздник? А я думала… — И замолчала.
— Почему бы нет? — спросил он, сдвинув брови.
— Да нет, но я думала…
Он держал в руке тросточку и сшибал ею головки цветов.
— А что говорят в городе?
— По поводу?
— Вы прекрасно меня поняли. По поводу преступления.
— Не знаю. Я же ни с кем не вижусь.
— А вы что о нем думаете?
— Разумеется, это ужасно.
— Ужасно и необъяснимо. Что мы им всем сделали, просто как люди, по-человечески? Если мы иногда их стесняем, то не по своей вине, мы всего-навсего исполняем приказы, мы же солдаты. Мне кажется, что в полку делали все возможное, чтобы оставаться корректными и гуманными. Я не ошибаюсь?
— Нет, это так, — ответила Люсиль.
— Естественно, что никому, кроме вас, я не сказал бы того, что сейчас скажу… Между нами условлено, что мы не должны сожалеть о судьбе погибших товарищей. Сожаление противоречило бы военному духу, который требует от нас, чтобы мы чувствовали себя боевым объединением. Солдат погибает, но остается полк. Поэтому мы и не стали отменять праздник, — продолжал он. — Но вам, Люсиль, я признаюсь. У меня разрывается сердце, когда я думаю, что убили мальчика девятнадцати лет. Мы с ним были в дальнем родстве. Наши семьи поддерживали отношения… И еще одна вещь вызывает во мне бешенство, хотя это, возможно, и глупо. Зачем он убил собаку, наш амулет, беднягу Буби? Если мне доведется разыскать убийцу, я с удовольствием разделаюсь с ним собственными руками.
— Думаю, он не раз повторял себе, — тихо сказала Люсиль, — хоть бы мне убить какого-нибудь немца, а если не немца, то хотя бы их собаку!
Они смотрели друг на друга. Угнетенные, подавленные. Слова помимо воли сорвались с их губ, и повисшее в воздухе молчание только придавало им значимости.
— Старая история, — заговорил Бруно, пытаясь вновь вернуться к шутливому тону, — es ist die alte Geschichte. Победителю не понять, чем он вызывает злость. После тысяча девятьсот восемнадцатого года вы напрасно пытались убедить нас, что у нас дурной характер, раз мы не забыли наш потопленный флот, потерянные колонии, разрушенную империю. Но разве можно сравнивать обиду великого народа и слепой приступ ненависти какого-то крестьянина?
Люсиль сорвала несколько стебельков резеды, понюхала и растерла в ладони.
— Не нашли его? — спросила она.
— Нет. Думаю, он теперь далеко отсюда. Никто из местных не отважится его спрятать. Они слишком хорошо понимают, чем рискуют, и дорожат своей шкурой, не так ли? Почти так же, как своими деньгами…
С легкой улыбкой он взглянул на низкие коренастые домики, стеснившие со всех сторон сад, — они словно бы затаились в сумерках и дремали. Нет сомнения, что он воображал себе их обитателей — болтливых сентиментальных старух, осторожных, расчетливых, прижимистых горожанок, а дальше, за чертой города, грубых, как животные, крестьян. И это было почти что правдой, частью правды. Но оставалось и нечто невидимое, таинственное, непередаваемое, та самая ночная тень, над которой «самый гордый тиран не властен», внезапно подумала Люсиль, вспомнив стихи, которые учила в школе.
— Давайте погуляем еще, — предложил он.
Вдоль аллеи росли лилии, продолговатые атласные бутоны приоткрылись в последних лучах солнца, и теперь гордые душистые цветы раскрывались навстречу вечернему ветерку. На протяжении трех месяцев знакомства Люсиль и немец совершили множество прогулок. Но ни одна не была столь прекрасной и располагающей к любви. И оба они были согласны позабыть обо всем, что мешало им быть только самими собой. «Нас ничего не касается, все это не наша вина. В сердце каждого мужчины и каждой женщины таится частичка рая, где нет ни войны, ни смерти, где львы и лани мирно играют друг с другом. Нужно только отыскать этот рай и закрыть глаза на все, что за его оградой. Мы — мужчина и женщина. Мы любим друг друга».
Они говорили себе, что разум и даже сердце могут сделать из них врагов, но невозможно нарушить согласие их чувств, молчаливое тяготение, которое объединяет влюбленного мужчину и принимающую любовь женщину. В тени вишни, полной спеющих ягод, возле маленького ручейка, откуда неслись жалобы лягушек, он хотел ее взять и притянул к себе с той грубой жадностью, в какой уже не был властен, — рванул платье, смял грудь. Она вскрикнула: «Нет! Никогда!» Никогда она не будет принадлежать ему. Он внушал ей страх. Она уже не хотела от него ласки. В ней не было той извращенности (может быть, она была еще слишком молода), благодаря которой страх оборачивается сладострастием. Она принимала любовь с таким сочувствием, не ощущая и тени вины, но сейчас любовь показалась ей постыдным безумием. Ведь она солгала ему, она его предала. И разве можно называть все это любовью? А как называть? Минутным удовольствием?.. Но и удовольствия она никакого не чувствовала. Не разум и не сердце превратили их во врагов, а тот же самый таинственный ток крови, который, казалось, так тесно соединил их поначалу и в котором они не были властны. Его красивые тонкие руки ласкали ее, но ласки, которых она еще недавно так желала, не воспринимались ею как ласки, зато прикосновение металлической пряжки пронзило холодом и заледенило сердце. Он шептал ей что-то по-немецки. Чужой! Чужой! Враг, вопреки всему, что было, враг навсегда — в своей зеленой форме, с красивыми светлыми волосами, каких здесь не бывает, с доверчивым ртом. И вдруг он сам ее оттолкнул.
— Я не собираюсь брать вас силой. Я не пьяный солдафон. Идите.
Но муслиновый пояс ее платья запутался в металлических пуговицах офицерского мундира. Осторожно, дрожащими руками он его высвободил. А она с беспокойством посмотрела в сторону дома. Там уже зажигали лампы. Не забудет ли свекровь поплотнее задернуть двойные шторы, а то, не дай Бог, в окне мелькнет тень беглеца. Нельзя соблазняться чудными июньскими сумерками. Они выдадут все секреты комнат, доверчиво распахнувших окна, в которые может проникнуть взгляд любого прохожего. Сейчас нужно опасаться всего. Из соседнего дома отчетливо доносился голос английского радио; телега, что громыхала по дороге, была нагружена контрабандными товарами; в каждом доме пряталось оружие. Бруно стоял, низко опустив голову, держа в руках воздушные ленты тонкого пояса. Он не решался ни заговорить, ни двинуться с места. Наконец он грустно произнес:
— Мне казалось… — Он не договорил, помолчал и продолжил: — Что вы испытываете ко мне… род симпатии…
— Мне тоже так казалось.
— Но ее нет?
— Нет. Это невозможно.
Она отошла от него на несколько шагов и остановилась. Они стояли и смотрели друг на друга. Пронзительный звук горна объявил: комендантский час. Немецкие солдаты появились среди гуляющих по площади. «Расходитесь. Пора спать», — говорили они вежливо. Женщины, смеясь, возражали. Горн протрубил второй раз. Горожане разошлись по домам. Немцы остались хозяевами города. Монотонные шаги их патруля одни будут тревожить сон до рассвета.