Фреска
Шрифт:
– Конечная остановка! – объявил кондуктор. Аннушка вышла.
Улочки здесь пошли уже, и дома поредели; чахлые тополя и немощные березки гнулись и трепетали под нежарким сентябрьским солнцем. В зелень крон были вкраплены желтые и ржавые тона, а листья на каштанах здесь уже пожухли. Папа рассказывал, что тут когда-то находилась летняя резиденция графа Туцци, а в графских оранжереях выращивали фиговые деревья. Все это было в незапамятные времена – после освободительной борьбы 1848 года. Лет шестьдесят назад графы Туцци вообще покинули город, а теплицы, по словам Анжу, городские власти перекупили у владельцев еще позднее, но после урагана в 1907 году от оранжерей и камня на камне не осталось. Теперь место Смоковой рощи заняли городские участки саженцев; в этом квартале
На окраине не построили ни единого нового дома с тех пор, как она была здесь в последний раз. Рядами тянулись сплошь одни низенькие хибары – крыши чуть выше хлевов, а в пыли под низкорослыми шелковицами копошились ребятишки, босоногие и в одних рубашонках. На веревках, протянутых от забора к забору, пестрело скопище синих рубах и кальсон, латаных-перелатаных. Даже куры тут были какой-то особой породы: тощие, поджарые, взъерошенные.
Здесь, среди всех этих изгородей, выкрашенных в темный цвет, ей не заплутать и с закрытыми глазами. «Улица Гонвед, девять», – повторила она про себя, сворачивая вправо, и невольно вскинула взгляд. Там, наверху, за Смоковой рощей зеленел Кунхалом, в призрачно-разреженном осеннем воздухе он казался таким близким, что она могла бы точно сосчитать ряды винограда, хотя самый склон холма, занятый под виноградник и сад, был далеко, и немалый путь пришлось бы проделать пешком, вздумай она взобраться на Кунхалом. Было свежо, тянул тот легкий и влажный, чуть порывистый ветерок, без которого нельзя представить себе эту окраину. До Тисы отсюда было одиннадцать километров, и, если ветер дул с той стороны, вся окраина насыщалась запахами реки.
Аннушке стало жарко, она сняла плащ, накинула его на плечи. Навстречу ей бросилась собака, но не сделала попытки вцепиться в нее, только лаяла, и от усердия глаза ее готовы были выскочить из орбит. В живой изгороди была калитка, когда Аннушка вбежала в нее, пес поскреб лапами землю и принялся лаять ей вслед.
Улица Гонвед, девять. Дом, судя по всему, недавно покрасили, он стоял белокипенный, как молоко, а возле колодца и посейчас торчала оставленная там бадья из-под мела и сохла кисть. Плодовые деревья, наверное, вымерзли, и лишь с четырех углов дома четыре тополя как бы сторожили участок. Деревянную будку уборной обвили плети дикого винограда, и потому она больше походила на садовую беседку. За бочкой из-под купороса, в полукружье астр и львиного зева сидел Анжу в соломенной шляпе с обломанными полями на голове. Анжу сидел босой, между колен зажат пучок кукурузного лыка, старик плел тапочки. Она никогда не представляла себе участок Анжу таким крохотным; а в нем, пожалуй, не больше десятка метров вдоль и поперек. Собака, оставшаяся на улице, остервенело кидалась на калитку.
– Целую руку! – сказала Аннушка и, схватив сухую, жилистую руку Анжу, прижалась к ней губами.
Анжу постарел. Густые брови его стали седыми, резко обозначался череп, а лицо сплошь изрыла сетка морщин, и как будто только эта сетка его и сохраняла, не давала рассыпаться в прах. И хотя он сидел, все равно видно было, что годы согнули его и ростом он стал ниже. Аннушка помнила, как в прежние времена ревматизм, что ни осень, терзал его двухметровое тело, и всегда удивлялась, как это хвори под силу скрутить этакого великана. Теперешний согбенный старик лишь отдаленно напоминал прежнего Анжу, с кем девять лет назад она простилась на перроне вокзала. Анжу тогда было шестьдесят четыре – прямой стан и широкие плечи, стройный как тополь. Теперь же, в свои семьдесят три, он совсем одряхлел. Единственное, что сохранило былую живость и молодость, были его руки.
Аннушка отыскала возле печки скамеечку, вынесла ее во двор, села рядом с Анжу и стала смотреть, с какой колдовской сноровкой плетет он, сшивает, мастерит из кукурузного лыка обувку. Готовое лыко лежало рядом под рукой: некрашеные пряди желтого цвета и другие, отливающие темно-лиловым. «Соком бузины красил», – подумала Аннушка. В углу у изгороди и вправду раскрыл свои зонтики куст бузины. Сколько лыка они, бывало, красили вдвоем об эту же пору, в сентябре! Один лапоток был готов. Анжу перекусил нитку. Когда он захватывал нитку, Аннушка увидела, что и зубов у него осталось мало. Она сбросила туфлю и примерила лапоток на левую ногу. Обувка оказалась ей велика.
– Как погляжу, нога-то у вас не больно выросла, – проворчал Анжу. – Сесть бы на паперти да выставить ноги, глядишь, и подаст кто.
Это были первые слова Анжу. Аннушка засмеялась и принялась колотить по пыли босыми пятками. Наседка, крутившаяся у ног Анжу, испуганно отскочила в сторону. В воздухе закружилась пыль, прогретая солнцем, мелкая, желтая пыль, запах и привкус которой жили в ее памяти даже во сне; она просыпалась с неистово бьющимся сердцем, и слезы подступали к горлу, оттого что воспоминания о давно покинутом городе преследуют ее и поныне. Юбка ее запорошилась и посветлела от пыли, будто она побывала на мельнице. Аннушка принялась отряхивать пыль.
– Как же, выбьешь ее теперь! – буркнул Анжу. – Рассядутся тут в черном, будто грачи налетели. Нет, чтобы сразу нацепить мой передник! И молоко вас давно дожидается. Не забыли, поди, где взять его.
Дом встретил ее запахами мяты, чабреца и того растения с крупными плоскими листьями, которое Анжу, к превеликому гневу Папы и Ласло Куна, упрямо называл богородицыной ладонью и, как курильщики сушат табачные листья, так и он, нанизав на бечевку, сушил эти травы в конце лета. Молоко припасено было загодя, значит, Анжу ждал ее. Она открыла дверцу печурки и в дымном холодном зеве отыскала свою прежнюю кружку. Одним духом выпила хорошо остуженное молоко. И конечно же, как, бывало, в детстве, залила при этом платье: давным-давно не пила она молоко так вот – стоя, из кружки. Аннушка размазала капли по платью.
Она окинула взглядом жилье: не слишком-то много добра накопил Анжу за минувшие девять лет. На вбитом в стену гвозде висел старый, весь в заплатах зеленый передник Анжу, его бекеша и синяя полосатая рубаха. Во что же ей переодеться? Придется ведь застирывать это злополучное траурное платье. Неужели на этом гвозде – весь гардероб Анжу? Сердце у нее защемило.
– Долго вы тут с молоком валандаться будете? – осведомился Анжу. Он стоял в проеме двери, заслоняя солнце. Аннушка через голову стянула платье, сдернула с гвоздя синюю полосатую рубаху и надела ее. Рубаха доходила ей до середины лодыжек; Аннушка засучила рукава, подпоясалась обрывком шпагата. Анжу, ухмыляясь, посматривал, как она босиком прошлепала по двору, набрала воды из колодца, налила в таз, днище которого было запаяно в нескольких местах, и замыла молочные потеки на платье. Анжу уселся на прежнее место возле охапок лыка, Аннушка же разыскала мешочек с кукурузой и принялась скликать кур. На звук незнакомого, но призывного голоса сбежались три несушки и петушок с блеклым гребнем. Аннушка встряхнула зерна в мешочке, но сыпать курам, как делала это в прежние годы, не стала: кукурузы там было чуть больше горсти.
Из-за угла на улицу Гонвед свернул почтальон, собака глухим рычанием проводила его велосипед до самой калитки. Почтальон поначалу не заметил Аннушку и теперь уставился на нее во все глаза. Потому что получить почту вышла Аннушка, и почтальону до смерти хотелось узнать, кто она такая и кем доводится этому чудаковатому старику, который сроду не ответит на приветствие, а на Новый год, когда даже самый распоследний бедняк в округе зазывает к себе на стаканчик вина, этот старик запирает дверь на засов и, как ни стучи у калитки, нипочем не откроет.
– Весьма польщен! – вежливо произнес Анжу. Всего противнее было, когда он напускал на себя чопорность.
Почтальон поперхнулся крепким словцом и покатил дальше. Аннушка прыснула со смеху. Курьезно было уже то, что она самолично принимает извещение о смерти собственной матери, да и надпись на конверте просто смехотворная: «Господину Михаю Йоо», Анжу отыскал очки – те самые, они еще вместе купили их на барахолке у Эржи Фитори – видавшие виды очки; оправа была скреплена сургучом и дратвой. Сообща изучили они траурное извещение.