Фрейлина Её величества. «Дневник» и воспоминания Анны Вырубовой
Шрифт:
В штабе Петроградской Обороны на Малой Морской, посадили в кабинете на кожаный диван, пока у них шло «совещание» по поводу меня. Никогда мне не забыть этих двух часов. Рыжий офицер входил несколько раз, подбадривая, говоря, что мое дело затребовано с Гороховой, но что заседание идет хорошо. «Долго ли меня здесь продержат?» — спросила я. «Здесь никого не держат, — расстреливают или отпускают!..» — ответил он. Вошел другой офицер и начался допрос. Вместо допроса об оружии и бомбах, они принесли альбом моих снимков, снятых в Могилеве, и отобранных у меня. Позвав еще каких-то барышень, требовали от меня объяснения каждой фотографии, а также ставили вопросы все те же — о царской семье. «Посмотри, посмотри, какие они миленькие», — говорили они, смотря на фотографии Великих Княжен. Затем объявили мне, что отпускают домой. «Я вас довезу и кстати еще раз осмотрю квартиру!» —
Через месяц началось наступление белой армии на Петроград. Город был объявлен на военном положении, удвоились обыски и аресты. Нервничала власть. Везде учились солдаты, летали аэропланы. С лета также ввели карточки, по которым несчастное население получало все меньше и меньше продуктов. Стали свирепствовать эпидемии. Больше всего голодала интеллигенция, получая в общественных столовых две ложки воды с картофелем, вместо супа, и ложку каши. Кто мог, тот провозил продукты тайно; крестьяне привозили молоко и масло, но денег не брали, а меняли на последнее достояние. Мы отдали понемногу все: платья, гардины, шторы из всех комнат. Часто, за неимением дров, распиливали и сжигали сперва ящики, потом мебель, стулья и столы покойного отца.
Мать не вставала после дизентерии. Приходилось иногда ходить и просить хлеба у соседей, но добрые люди не оставляли нас.
Накануне Воздвижения я была на ночном молении в Лавре: началось в 11 час. вечера. Всенощная, полунощница, общее соборование и ранняя обедня. Собор был переполнен. До обедни была общая исповедь, которую провел священник Введенский. Митрополит Вениамин читая разрешительную молитву. Более часа подходили к св. Тайнам: пришлось двигаться сдавленной среди толпы, так что даже нельзя было поднять руку, чтобы перекреститься. Ярко светило солнце, когда в 8 час. утра выходила радостная толпа из ворот Лавры, никто даже не чувствовал особенной усталости. В храмах народ искал успокоения от горьких переживаний и потерь этого страшного времени.
22-го сентября вечером я пошла на лекцию в одну из отдаленных церквей и осталась ночевать у друзей. Все последнее время тоска и вечный страх не покидали меня; в эту ночь я видела о. Иоанна Кронштадтского во сне. Он сказал мне: «не бойся, я все время с тобой!» Я решила поехать прямо от друзей к ранней обедне на Карповку, и, причастившись св. Тайн, вернулась домой. Удивилась, найдя дверь черного хода запертой. Когда я позвонила, мне открыла мать вся в слезах и с ней два солдата. Они приехали ночью и оставили в квартире засаду. Мать уже уложила пакетик с бельем и хлебом, и нам еще раз пришлось проститься с матерью, полагая, что это наше последнее прощанье на земле, так как говорили, что берут меня как заложницу за наступление белой армии.
Приехали на Гороховую. Опять та же процедура, канцелярия, пропуск и заключение в темной камере. Проходя мимо солдат, слышала их насмешки: «Ах, вот поймали птицу, которая не ночует дома!» В женской камере меня поместили у окна. Над крышей виднелся золотой купол Исакиевского собора. Комната наша была полна; около меня помещалась белокурая барышня финка, которую арестовали за попытку уехать в Финляндию. Она служила теперь машинисткой в чрезвычайке и по ночам работала: составляла списки арестованных, и потому заранее знала об участи многих. Кроме того за этой барышней ухаживал главный комиссар — эстонец. Возвращаясь ночью со своей службы, она вполголоса передавала своей подруге, высокой рыжей грузинке Менабде, кого именно увезут в Кронштадт на расстрел. Помню, как с замиранием сердца прислушивалась к этим рассказам. Менабде же целыми днями рассказывала о своих похождениях и кутежах. Она получала богатые передачи пищи, покрывалась мехами и по ночам босая в белой рубашке танцевала между кроватями.
Староста, девушка с обстриженными волосами, находилась четыре месяца на Гороховой; она храбрилась, пела, курила, важничала, что ходит разговаривать с членами «комиссии», но нервничала накануне тех дней, когда пароход в Кронштадт увозил несчастные жертвы на расстрел. Тогда исчезали группами арестованные с вечера на утро. Комендант Гороховой, огромный молодой эстонец Бозе кричал своей жене по телефону: «Сегодня я везу рябчиков в Кронштадт, вернусь завтра!»
Когда нас гнали вниз за кипятком или в уборную, около сырых, темных одиночных камер, откуда показывались измученные лица молодых людей, с виду офицеров. Камеры эти пустели чаще других, и вспоминались со страхом слова следователя: «Наша политика уничтожение». Шли мы каждый раз через большую кухню, где толстые коммунистки приготовляли обед: они иногда насмехались, иногда же бросали кочерыжки от капусты и шелуху от картофели, что мы с благодарностью принимали, так как пища состояла из супа-воды с картофелем и к ужину по одной сухой вобле, которая была червивая. Следователь оказался молодой человек, эстонец Отто. Первое обвинение — он мне предъявил письмо, наколоченное на машинке, очень большого формата, сказав мне, что письмо это не дошло ко мне, так как было перехвачено на почте Чрезвычайной Комиссией. На конверте большими буквами было: «Фрейлине Вырубовой». Письмо было такого содержания: «Многоуважаемая Анна Александровна, Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевизма — Вашими организациями, складами оружия и т. д.». Письмо было без подписи, видимо, — провокация, но кто сделал? Подозревала некоторых, но имена их не хотела повторить. Видя недоумение и слезы в моих глазах, Отто задал мне еще какие то два вопроса, вроде того, принадлежу ли я к партии «беспартийных»; он кончил допрос словами, что наверно это — недоразумение, и еще больше удивил меня, когда дал мне кусок черного хлеба, сказав, что я наверно голодна, но прибавил, что меня снова вызовут на допрос. На этот второй допрос меня вызвали в 11 час. ночи я продержали до 3-х часов утра. Было их двое: Отто и Викман. Все те же вопросы о прошлом, те же обвинения. Если бы не стакан чаю, который поставили передо мной, то я бы не выдержала. Нервная и измученная вернулась в камеру, где на столах, полу и кроватях храпели арестованные женщины.
Говорили, что белые войска уже в Гатчине. Была слышна бомбардировка. Высшие члены чрезвычайки нервничали. Разные слухи приносили к нам в камеру: то, что всех заключенных расстреляют, то, что увезут в Вологду. Внизу в кухне коммунары обучались строю и уходили «на фронт», так что стражу заменили солдатами и рабочими из Кронштадта. В воздухе чувствовалось приближение чего-то ужасного. Раз как-то ночью вернулась финка с работы, и я слышала как она шепнула мою фамилию своей подруге, но видя, что я не сплю, замолчала. Я поняла и вся похолодела.
Я стояла, ожидая свою очередь, за кипятком. Огромный куб в темной комнате у лестницы день и ночь нагревался сторожихой, которая с малыми ребятами помещалась за перегородкой этого же помещения. Помню бледные лица этих ребятишек, которые выглядывали на заключенных, и среди них мальчик, лет 12-ти, худенький, болезненный, который укачивал сестренку. «Идиот», — говорили коммунары. Я в порыве душевной муки и ожиданья, подошла к нему, приласкала, спросив: «Выпустят ли меня?» веря, что Бог близок к детям и особенно к таким, которые по Его воле «нищие духом». Он поднял на меня ясные глазки, сказав: «Если Бог простит — выпустят, если нет, то не выпустят», и стал напевать. Слова эти меня глубоко поразили: каждое слово в тюрьме переживаешь вообще очень глубоко. Я все повторяла: «Господи, прости меня!» стоя на коленах, когда все спали.
«Менабде на волю, Вырубова в Москву!» — так крикнул начальник комиссаров, входя к нам в камеру утром 7 октября. Ночью у меня сделалось сильное кровотечение; староста и доктор пробовали протестовать против распоряжения, но он повторил: «Если не идет, берите ее силой». — Связав свой узелок, открыла свое маленькое евангелие. Взгляд упал на 6 стих 3 главы от Луки: «и узрит всякая плоть спасение Божие». Луч надежды сверкнул в измученном сердце. Меня торопили, говорили, что сперва поведут на Шпалерную, потом в Вологду… Но я знала, куда меня вели. «Не можем же мы с ней возиться», — сказал комиссар старосте. В камере шумели, женщины кинулись прощаться, особенно же вопила староверка. В дверях столкнулась с княгиней Белосельской (Базилевская), которая отвернулась от меня. Мы прошли все посты. Внизу маленький солдат сказал большому: «Не стоит тебе идти, я один отведу; видишь, она еле ходит, да и вообще все скоро будет покончено». Я еле держалась на ногах, истекая кровью. Молодой солдат с радостью убежал.
Мы вышли на Невский; сияло солнце, было 2 часа дня. Сели в трамвай. Публика сочувственно осматривала меня. Кто-то сказал: «Арестованная, куда везут?» — «В Москву», — ответил солдат. «Не может быть, — поезда туда не ходят со вчерашнего дня». Около меня я узнала знакомую барышню. Я сказала ей, что вероятно меня ведут на расстрел, передала ей один браслет, прося отдать матери. Мы вышли на Михайловской площади, чтобы переменить трамвай, и здесь случилось то, что читатель может назвать, как хочет, но что я называю чудом.