Фрейлина Её величества. «Дневник» и воспоминания Анны Вырубовой
Шрифт:
Нас не запирали, так как замки от камер были потеряны. На воздух нас выводили по полчаса и позволяли гулять по гауптвахте. Прогулки эти были опасны, так как мимо гауптвахты проходила проезжая дорога; солдаты крепостного гарнизона проходили мимо, идя на пароход или с парохода. Собиралась толпа любопытных, так что нас стали выводить рано утром. Особенное внимание привлекал доктор Бадмаев в его белой чесучовой рубахе, белой шляпе и белых нитяных перчатках; главное же — он всегда заговаривал с толпой. Смотрели на нас, как на зверей в клетке, но после надоело и редко кто останавливался.
Эрика все просилась к доктору Бадмаеву и ее стали пускать к нему на целый день. Он диктовал ей разные врачебные сочинения
Но зато к бедному Глинке-Янчевскому все, начиная со сторожа Степана, относились с полным презрением, так как у него совсем не было денег. Нельзя себе вообразить, какими рисунками были вымазаны стены его камеры; голые женщины и т. д. в натуральную величину. Солдаты в начале даже не позволяли к нему входить, пока не смыли часть рисунков. Бедный старичок все время спал на голых досках, покрываясь старым пальто. Когда вечером всем давали лампы, его обносили. Я приносила ему молоко и читала вслух газеты; чая у него не было и каждый вечер он приходил со стаканом кипятка, прося уделить ему немного чая. Каждый день он обращался к нам с одним и тем же вопросом: «Ну что, сегодня мы уезжаем? — «Нет», — отвечали ему, и старичок побредет к себе в камеру с ужасными рисунками и смирно сидит весь день. Мы часто шутили, говоря, что если нас освободят, то его наверное забудут в крепости.
Офицеры приносили мне поклоны и выражали много сочувствия от себя и от разных лиц. Раз, проснувшись ночью, Эрика и я увидели у нас в камере несколько пьяных солдат из караула, пришедших с самыми худыми намерениями. Мы стали кричать о помощи; вбежали другие солдаты, которые спасли нас. Тогда я обратилась к члену Центробалта матросу Попову, которого называли министром юстиции, — он заведывал арестованными, — с просьбой назначить кого-нибудь из матросов комиссаром при нас на случай опасности от караула. Назначили матроса К.; худой, бритый, с кудрявыми волосами, он был очень сердечный человек. Водил меня три раза в собор к обедне в будний день: народу ни души; два солдата у выручки ласково встречали, водил он меня гулять в маленький садик, принадлежавший какому-то казенному зданию. У окна стоял офицер: он сразу выпрыгнул в сад, поцеловал мне руку и нарвал мне последние осенние цветы. Матрос К. помнил меня по плаванью с Их Величествами, когда он служил в охране.
Газеты были полны решениями полковых и судовых комитетов, и все приговаривали меня к смертной казни. Караул приходил от шести рот поочередно. Вначале настроение было очень возбужденное. Когда же поговорят, то смягчались, но до самого конца были такие, которые хотели покончить с нами самосудом. Но не было того одиночества, как в Петропавловской крепости.
Раз пришла самая буйная шестая рота, и во главе её ужасный рыжий солдат, Слышала, как он сказал, что в эту ночь со всеми покончат. Как мы дрожали, когда он с винтовкой пришел и сел к нам на нары и стал нагло браниться. Эрика и я угостили его папиросами; он стал разговаривать, а в конце заключения стал первый моим защитником.
С нами сидело восемь солдат, арестованные за кражи, убийства и т. д. «Наши товарищи по несчастью» — называли они себя. Огромный рябой Калинин всегда ворчал и спал; Цыганков, который жаловался на нас караулу, из за чего мы могли поплатиться жизнью, и другие. Позже я им читала слух, и мы покупали им папиросы.
Через неделю приехал Шейман, председатель областного комитета, со свитой матросов и солдат и сказал, что на другой день постарается вывести нас миноносцем в Кронштадт, приказал нам быть готовыми к 9 часам вечера. Но потом дал знать, что из за настроения толпы вывезти нас невозможно. Пришла телеграмма в Гельсингфорс от Керенского и от Чхеидзе с требованием о нашем освобождении, но приказания Керенского на собраниях в полках и на судах решили не исполнять. Матросы и солдаты рассказывали, что они ненавидят Врем. Правительство; имя Керенского они не могли равнодушно слышать. От Временного Правительства и из Центрального Совета приезжал к нам Каплан, который выражал нам сочувствие, но находил положение наше безвыходным. П. Соколов (автор приказа № 1); очень сердечный, понял весь ужас нашего положения, обратился к караулу с речью как их «старший товарищ», прося не учинять безобразий, но они продолжали играть в карты, курили, а после над ним смеялись. Приезжал Иоффе, уверяя, что принимает все «меры».
Через две недели Островский возвестил нам, что мы более не считаемся арестованными, а лишь задержанными. Гулять разрешали два раза в день по одному часу. Когда я сидела на дворике, часто приходили рабочие и женщины разговаривать со мной. Они приносили мне цветы, конфеты и молоко, успокаивали, говоря, что меня скоро выпустят. Старший рабочий был москвич. В конце моего заключения он умолил меня придти в его домик недалеко от нас. Комиссар разрешил. Я пила у них чай, причем ни он ни жена его при мне не садились. Угощали меня чаем и пряниками.
Когда Эльвенгрена перевели в лазарет, Эрика и я перешли в его камеру; солдаты помогли нам вымыть стены с ужасными рисунками. Вскоре меня посетила мама. Всего она была у меня три раза: 8, 16 и 20 сентября. Она рассказывала, что только на третий день узнали о постигшем меня бедствии, сейчас же поехали в Гельсингфорс, но генерал-губернатор Стахович уговорил их уехать обратно. Родители передали ему деньги, которые Стахович передал для меня члену Исполнительного Комитета, но последний с этими деньгами скрылся. Узнала также о Корниловской истории, которая немного отвлекла от нас внимание матросских масс: они ненавидели всех, и Корнилова и Керенского, не доверяли Чхеидзе, а рассказывали о выдающихся качествах Ленина и что он теперь скрывается в Петрограде.
Приезжал из Кронштадта курчавый матрос, делегат-большевик. Он расспрашивал о царской семье и моем заключении, а уходя сказал: «Ну, мы вас совсем иной представляли!» Ужасно было то, что всякий мог войти к нам помимо караула. Вскоре пришли человек 10 матросов-большевиков, и насколько первый был учтивый, настолько эти ввалились с громкими криками: «показать нам Вырубову!» Я вся похолодела. — «Лучше выходить», — сказал мне кто-то. Я открыла дверь камеры, и они все сразу окружили меня. Все были очень возбуждены. Стали расспрашивать и чем более говорили, тем более становились приветливее «Так вот вы какая», — говорили они, уходя протянули руки, желали скорее освободиться.
Становилось рано темно, было сыро и холодно, и мы грелись у печей в коридоре, читали солдатам вслух рассказы Чехова; приходили и солдаты из караула слушать. Вокруг гауптвахты росли огромные деревья рябины: солдаты влезали на них и приносили рябину, которую мы поджаривали на огне за неимением других лакомств. Кроме матроса К. у нас было еще два комиссара: первый — маленький, толстый солдат-артиллерист; он неохотно дежурил, так как был против нашего заключения; он тоже водил меня в церковь и гулять, но не хотел назвать своей фамилии; второй — солдат Дукальский, огромный, энергичный, много говорил, жестикулировал и решая мировые вопросы; впоследствии он стал помощником Шеймана. Его боялись. Он несколько раз спасая нас от караула.