Фридл
Шрифт:
Когда отойдешь подальше, становится отчетливо видно круговое движение. Вдалеке серая очередь, ей еще долго плестись к источнику, а хочется поскорей, и измученные жаждой серые фигурки толкаются, а один даже схватил другого за карман, следующий круг – это те, что уже видят воду, но не могут к ней подобраться, смотрят с завистью на тех, внизу, пьющих с наслаждением, тем бы уступить место, но они дорвались и не видят ничего, кроме себя и своей воды… Моисей доволен – сколько лет таскал он этих мучеников по пустыне, и сам устал, и их извел. И вот наконец-то народ его ненаглядный умылся и сверкает на солнце.
Я
Музей закрывается. Я бегу к выходу по весеннему крупитчатому снегу, перепрыгиваю через темные лунки-прогалины, прощаюсь с охотниками, уходящими вдаль по извилистым тропам, окидываю взглядом крестьянскую свадьбу. Невеста невесела: после свадьбы молодых выставляют в ночь одних.
Я последняя, за мной запирают тяжелую дверь. Погасли окна. Одни картины легли спать, другие проснулись.
Газовые фонари расцвечивают тьму, по серо-желтой улице катят красные трамваи. Не хочется домой. Сейчас начнется: «Где ты была? Где она была?»
Где ты была? Где она была?
В музее.
Она была в музее.
Она голодная. Дай ей кушать.
Она уже рисует.
Она уже рисует?!
Что ты от нее хочешь! Станет знаменитой, ее картины будут в альбомах, как в твоем магазине.
Шарлотта, закрой рот! Чтоб она стала нищей, чтоб она попрошайничала?!
Выйдет за миллионера!
Закрой рот! У нее должна быть профессия.
Пусть будет фотографом.
Пусть будет. Дай ей кушать!
Они на кухне, Шарлотта, судя по частоте и ритмичности звука, шинкует капусту.
Семейная жизнь – это завод по переработке времени. Оно капает из крана в таз, кипит в кастрюле, бьется в настенных часах, и все впустую. Ничего здесь не происходит. А у меня горло пересыхает от жажды действий. Заслонить своим телом гойевского повстанца в белой рубахе – еще мгновение, и его пронзит пуля, – со знаменем в руках бороться на баррикадах, и, если Делакруа велит мне при всех обнажить грудь, я совершу и этот подвиг.
Все женское противно. Набухшая грудь с торчащими коричневыми сосками, которую я в недалеком будущем буду совать в рот ребенку, лоно, поросшее жесткими волосиками, из которого будет вылезать окровавленный младенец… но хуже всего – цах ве адом, белое семя, которое должно будет в меня излиться, и вовсе не из пипетки, кто-то завалит меня на спину, разведет ноги… Лучше бы я родилась мужчиной!
Я выросла на книгах, написанных мужчинами, на искусстве, созданном мужчинами, я смотрю на мир их глазами. Я хочу рисовать как Шиле, делать с женщинами то, что он делает, но не хочу, чтобы это делали со мной! Рисовать, обладая, стягивать с женщин подвязки, чулки, трусы, рисовать пером голое тело с задранной ногой, а на ней, карандашом, красный носок с полосатым ободом…
У рисунка с красным носком я дала клятву Шиле – я стану художником!
3. Где мы, а где Сараево!
«Теперь или никогда!» – поклялся кайзер Вильгельм перед другой картиной: «Гавриил Принцип, член организации “Молодая Босния”, убивает наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его беременную супругу Софию. Сараево. 28 июня 1914 года».
Эта картина из земли и крови будет висеть над нами четыре года. Ее нарисовала История. Чем дальше, тем горше будут складываться наши с ней отношения – пока это пролог.
Убийство в Сараеве было использовано Германией и моей родной Австрией как повод для начала войны против России и Франции. И как ни пытались министры иностранных дел уладить конфликт мирным путем, как ни уговаривали пересмотреть некоторые пункты ультиматума, Берлин упорствовал: «Теперь или никогда!» В полдень 28 июля в Белграде была получена телеграмма австрийского правительства с объявлением войны, а уже в ночь с 28 на 29 июля началась артиллерийская бомбардировка.
Казалось бы, какое все это имеет ко мне отношение? Прямое. 30 июля мне исполняется шестнадцать лет. Я готова задуть 16 свечей на праздничном торте, отец заказал столик в ресторане, может быть, впервые в жизни позволив себе пошиковать, и бенгальские огни, которые по его замыслу привлекут к моей персоне всеобщее внимание. Чахоточный студент сорвал все планы. И не только моего отца. Госпожа История не замечает маленьких людей, ну кто для нее Симон Дикер? Господин К. из «Замка» Кафки. Тот, пытаясь устроиться на работу по специальности, угодил в такую передрягу, что чуть не сошел с ума вместе с самим автором.
Есть мнение, что историей заправляют пассионарии, что не сама она приглашает в свой театр режиссеров, напротив, появляются режиссеры и создают театр. В этом случае нам достался зловредный режиссер.
Отца война ввергла в полную глухоту, целыми днями он произносил тирады на тему черного дня, который настал для его магазина, а значит, и для всех нас. Шарлотта продала сундук вместе с содержимым, и на вырученные деньги отец купил мешок муки и ящик консервов. Сколько времени будет длиться война? Лучше готовиться к худшему.
Я стала взрослой и больше не похожа ни на девочку в клетчатом платье, ни на каракатицу. Белая блузка с рюшками и кружевными манжетами заправлена в строгую черную юбку. Кто-то сфотографировал меня в качестве домашнего задания. Да, забыла сказать, я стала студенткой экспериментального училища графики; полный курс отец не оплатил, только фотографию. Так вот, я снята в профиль, мой взгляд направлен на нахохленного фарфорового петушка на этажерке, поднятые руки придерживают статуэтку. Плавная линия кисти переходит в присборенный рукав, обнимает округлое плечо, вздымается по высокой шее, обрисовывает крутой затылок, падает откосно с высокого лба на переносицу, очерчивает выступ носа, черточки губ, скатывается по маленькому круглому подбородку и останавливается под шеей, в тени. Тень растекается по вороту блузки…
По прихоти отца я по нескольку часов в день проводила в вонючей проявочной. Из ванночки с химикатами на меня глядели дубликаты вещественного мира. В закутке, обдуваемые вентилятором, сушились пленки с негативами. Я научилась мысленно переводить негатив в позитив, отличать хороший кадр от неудачного. Но фотография как жанр меня не привлекала.
Фотография – схвачен один момент… Это лишь демонстрация того, что, собственно, сказать-то нечего, – отношение человека к среде и самому себе не может быть выражено в одно мгновение.