Фридл
Шрифт:
Здесь обе части имени приобретают значение, причем Рут, мне кажется, подразумевает глагол ruhen – “покоиться, бездействовать”; таким образом, речь идет о противопоставлении женского пассивного (“Рут – ruht”) и мужского активного (“Тут – tut”) начал, причем в каждом из действующих лиц оба начала соединены, но одно преобладает: Руттут – “бредущая, покоящаяся” (но Рут все же на первом месте). В общем, идея счастья как гармонии двух начал, сплошной инь-ян.
Что касается мотива моста, смерти как возвращения к себе, то на память приходит зороастрийский миф о мосте Чинват, соединяющем мир живых с миром мертвых, на том берегу умершего встречает его собственная душа в облике женщины; праведника встречает, ясное дело, красавица, грешника –
Я положила трубку и затосковала. Сколько тут пластов, сколько еще читать и изучать, жизни не хватит… При этом пока никто не стреляет, напротив, из-под праздничного шатра на крыше – у нас нынче праздник Кущей – доносятся молитвы.
Не падай духом, когда тебе тяжело, я всегда с тобой; что о тебе знают другие! Я стану для тебя матерью, сестрой и возлюбленной, и прежде всего той, которая не только жалеет, когда тебе плохо, но заботится о тебе и верит в твои способности. Твоя Фридл…
Ты-то веришь! Зато издатель, теперь уже московский, которого я упредила, что не могу сдать книгу в срок – разбор ста страниц неизвестных мне доселе писем требует времени, – расторг со мной договор, теперь я должна вернуть ему семьсот долларов и писать в стол. Сперва я огорчилась, теперь, напротив, рада. Писать, не рассчитывая на публику, куда приятней.
Насчет «способности». У «способности» нет выражения, она отрабатывает повинность: собирает по архивам осколки судеб, выискивает очевидцев и ездит к ним, где бы они ни жили, с магнитофоном и фотоаппаратом, организовывает твои выставки, читает лекции, в конце концов, преподает искусство по твоей системе, у «способности» нет ничего своего, она – швейцар, который открывает двери в твой мир; порой весело расшаркивается перед посетителями, а порой зевает им вслед.
Но и у «способности» бывают моменты, когда она проникает в зазеркалье. Там-то ей и приходят на ум безумные догадки – только не смейся!
Почему я боюсь, что надо мной будут смеяться? Так вот, смейся не смейся, а слова из заковыристой пьесы, явной пародии на восточное глубокомыслие, обращены ко мне.
Ты привязываешь канат к камню и бросаешь его на другой берег. …Ты строишь мост и, найдя на другом берегу меня, – приходишь к себе.
Осколки древних амфор
В конце августа 1945 года Вилли Гроаг передал еврейской общине в Праге два чемодана с детскими рисунками из Терезина.
Впервые оказавшись в Израиле в ноябре 1989 года, я по справочной нашла его номер телефона. «Чем могу служить?» – спросил меня Вилли Гроаг. «Хочу поговорить про Фридл». – «Про Фридл? – повторил он задумчиво. – Хоть сейчас. Жду до полуночи и после полуночи». Дело было вечером, мои друзья, люди добрые и разумные, советовали ехать утром. В такое время из Иерусалима в кибуц Маанит можно добраться только на машине. Да и с чего бы старый человек стал приглашать тебя на ночь глядя? «Из-за Фридл», – объяснила я. Спорить было бесполезно, и мои друзья согласились отвезти меня к Вилли.
В кибуце стояла оглушительная тишина. Мы подъехали к одноэтажному домику со светящимся окном. Вилли поджидал нас у входа.
– Гроаг, – представился он, из тьмы глядели голубые глаза. – Вильгельм-Франц-Мордехай, в соответствии с метриками. Должен вас предупредить, моя жена спит. Она встает на работу в пять утра. Будем говорить шепотом.
Мои друзья что-то объяснили Вилли на иврите, пожелали мне всего хорошего и уехали.
Мы вошли в дом, и я по привычке прошлась взглядом по стенам. Много картин, но не Фридл. А чьи это скульптуры в стиле чешского барокко?
Я подошла к ним поближе, дотронулась, они были из бумаги, затонированной под тусклую бронзу.
– Это работы моей мамы, – объяснил Вилли. Он не спускал с меня глаз, рассматривал, как художник модель. Он погасил верхний свет и поманил меня к двери. Мы вышли. Светила сумасшедшая луна, пели цикады.
– Поедем в Хадеру, – предложил Вилли, – посидим в кафе, чтобы не шептаться. А потом я уложу тебя спать на диване.
75-летний юноша подвел меня к машине, стоящей под огромным деревом напротив дома. Мы сели и поехали. Снова дорога, уже знакомая, запах из коровника, запах апельсинов, аллея с высокими деревьями, шоссе.
Я спросила Вилли, почему у него три имени.
– Это очень просто. Я родился в Оломоуце в разгар Первой мировой войны. У кайзера Вильгельма было второе имя – Франц. В семье с почтением относились к еврейской традиции. Деда звали Мордехай. Так что мое третье имя – Мордехай. Сложи и получишь – Вильгельм-Франц-Мордехай. Вполне подходящее имя для ребенка, родившегося в буржуазной семье и воспитанного в немецко-еврейской традиции.
Вилли вел машину аккуратно, по-взрослому, я смотрела на него в профиль – нос с резкой горбинкой, твердый подбородок, седая прядь на высоком лбу, – наверняка он знал Фридл, не может быть, чтобы он просто привез чемоданы с рисунками в Прагу.
– Хочешь еще что-нибудь про меня узнать?
– Да. И про Фридл, – вставила я осторожно.
– А кто она такая? Я вообще о ней не слышал, – сказал Вилли и положил мне руку на плечо. – Скверный старикан тебе попался. На ночь глядя заманил в кибуц, везет в Хадеру, говорит о себе. Словно его не интересует ни Москва, ни перестройка, ни Горбачев! Так вот, в 42-м нас всей семьей депортировали в Терезин. Поначалу я работал на строительстве железнодорожной колеи, связывающей лагерь с ближайшей станцией. Потом заделался балагулой. Корнет Кристоф Рильке, поющий в последний раз о любви и смерти… У меня были две белые лошади, необыкновенные – они не умели спать стоя. Приходилось подымать их по утрам. Ложились белыми, вставали черными! Это была чудесная жизнь – у нас был пропуск на выезд из гетто, так что мы могли кое-что доставать за его пределами. Гешефт! Но тут является Гонда Редлих, просит меня оставить лошадей и перейти работать в детский дом. Я почему-то сразу согласился. Это был большой дом для девочек 12–17 лет. Ну вот, все как в хорошем сценарии. Приехали.
Вилли притормозил у пестрого магазинчика. Около него стояли три белых круглых пластиковых стола и белые пластиковые стулья. Мы сели друг против друга, Вилли в голубой рубашке и голубых джинсах под цвет глаз. Иссиня-черное небо в звездах и апельсиновая луна.
Вилли пошел в магазин и вернулся оттуда с белыми бумажными стаканчиками, в них был кофе, снова ушел в магазин и принес две булки.
– Все, – сказал он, – теперь про Фридл. Спрашивай!
Я спросила, какая она была.
– Да вот такая, – указал он на меня пальцем, – маленькая, как ты, но поплотней, глаза как у тебя, но поширше, а общее выражение – твое, это первое, что я заметил. Глаза, которые рисуют. Есть глаза, которые фиксируют, а есть глаза, которые схватывают, глаза пристрастные, глаза-магниты. Такие у нее были глаза. И у тебя такие. Однажды на занятиях она взяла у меня альбом (второй раз) и за минуту, не вру, нарисовала в нем лицо акварелью. Несколькими пятнами слепила форму и усадила глаза, и они смотрят, смотрят и смотрят.