Фронтовичка
Шрифт:
— Ну, хватит, хватит, чудачка. Тут нет ничего страшного.
И странно, как раз это превосходство, хмурость, эта граничащая с презрением покровительственность подействовали на Ларису сильнее всего. Она выпрямилась, отерла пот, пригладила волосы и почти спокойно, так, что Вале на мгновение показалось, что раньше Лариса притворялась, сказала:
— Вот страхотища-то, го-осподи! В селе оно не так гремит, а здесь эхом отдает, что ли… Даже в ногах дрожь, и силы отнялись. — И предложила: — Посидим, что ли.
Они сели на траву под орешником, и Лариса, отворачиваясь, протянула узелок. Валя понимала, что она не имеет права не брать
— Спасибо, — срываясь с невольно взятого тона и краснея от удовольствия, сказала Валя, и Лариса, как и следовало ожидать, плавно махнула рукой: «Пустое» — и сейчас же обеими руками поправила волосы. Если бы на ней был платок, она, конечно, завязала бы его потуже. Но на ней была пилотка, и она поправила пилотку.
От этого обряда, как раз такого, каким он должен был быть в этом положении, Вале стало как-то очень просто и тепло. Она вынула из ножен финский нож, разрезала яблоко и протянула половинку Ларисе. Та степенно взяла половинку и покосилась на Валю. Перехватив взгляд, Валя сразу поняла, что ее смущало последние несколько минут, — оружие. Автомат, сумка с запасным диском и гранаты на поясе. За всю ночь, за все это утро Валя ни разу не вспомнила о них. Они как бы срослись с ней, стали ее частью. Она даже не могла вспомнить, снимала ли она оружие в Дусиной землянке или нет. Усмехаясь этому новому открытию, Валя сняла автомат, отпустила ремень и сразу почувствовала необыкновенную, слегка ленивую легкость. Она прилегла, опираясь на локоть, и вытянула ноги. Лариса с опаской погладила автомат, толстым ногтем поковыряла свежую осколочную выбоину на прикладе и спросила:
— Страшно было?
— Страшно, — спокойно, не задумываясь, ответила Валя.
— Очень?
— Очень!
— И не сбежала?
— Дело. От него не убежишь.
Лариса пожала мощными плечами и привычным, ворчливым тоном сказала:
— Все ж таки странная ты очень. Женского в тебе мало. И за каким, спрашивается, чертом нужно лезть во всю эту страхотищу? Мужики ведь не все перевелись. А тебе другим делом заняться нужно, которое им несподручно. Смотришь, мужа бы нашла, домком бы зажила.
Валя вспомнила Дусю и военный уют ее «домка», вспомнила многочисленных ухажеров и довольно потянулась:
— Не для меня это, Лара. У меня — свое.
— Вот то-то и оно, что свое. Помяни мое слово — останешься в вековухах. — Лариса сложила руки под мощной грудью и неожиданно добавила: — Как и я, наверно.
Валя рассмеялась.
— А ты не смейся. Ты мои слова попомни.
Они помолчали. Лариса вытерла указательным и большим пальцами уголки рта и довольным грудным голосом стала рассказывать:
— К утру телефонистка наша прибежала и говорит, что Вальку не то немцы в плен взяли, не то просто убили. Девчонки повскакали как есть, в рубашках, на печь, сбились и не то плачут, не то просто так скулят. Я уж и ругаться начала, а потом и самой страшновато стало…
Она деликатно замолкла, давая Вале возможность оценить поведение девчонок. И Валя оценила его. Но беда была в том, что утреннее солнце начинало уже припекать и ей все больше хотелось спать. Поэтому она только благодарно улыбнулась, но ничего не ответила. Ларисе это не понравилось. Как всякий выспавшийся человек, она не могла понять засыпающего и нахмурилась, потом вздохнула и, обрывая горстью молодую траву возле себя, равнодушно заключила:
— Тут в аккурат письмо тебе пришло, ну я и решила: дай, думаю, отнесу.
Дремота пропала, и Валя встрепенулась. Лариса вынула из нагрудного кармана письмо в хорошем довоенном конверте с глянцем, и Валя сразу поняла, что пишет мать. Она не могла писать в треугольничках. По ее мнению, они были признаком дурного тона.
Валя взяла это письмо и, чувствуя, как щеки заливает румянец, смущенно отвернулась. Она не предполагала, что даже мысль о матери может вызвать в ней такое светлое и слегка стыдливое ощущение радости и нежности.
Мать сообщала, что Наташка совсем отбилась от рук, учиться после седьмого класса не хочет и собирается идти работать; что в Москве стало лучше с продуктами и теперь почти никто не ездит мешочничать; что она сама теперь стала надомницей — шьет какие-то мешочки и получает карточку на четыреста граммов хлеба и даже на другие продукты. И уже в самом конце письма сквозь тщательно скрываемую тревогу и надежду сообщалось, что с месяц назад к ним заходил какой-то пожилой военный и искал Валю. Однако дома никого не было, кроме соседки, а та, хоть и предложила военному подождать и попить чайку, не сумела его задержать. Военный ушел, обещая зайти еще раз. Он был очень удивлен, обрадован и в то же время обеспокоен, когда узнал, что Валя на фронте, и сказал, что постарается отыскать ее. Но соседка, как теперь выяснилось, дала ему неправильный адрес: перепутала в номере полевой почты две последние цифры. Мать осторожно спрашивала, не появлялся ли этот загадочный военный в Валиной части.
Ничто не говорило о том, что к ним заходил отец, но Валя сразу же решила, что это был он, и только он. Потому что не было на свете ни одного пожилого военного, который мог бы и радоваться и беспокоиться одновременно. Это умел делать только отец.
Она долго сидела с просветленным, задумчивым лицом, не зная, радоваться ли известию или подождать, чтобы не обмануться: из тех мест, куда попал ее отец, возвратиться так скоро было нелегко. Но ей хотелось верить…
— Что ты присмирела? От милого получила, что ли? — с плохо скрываемой ревнивой подозрительностью спросила Лариса, и Валя все так же задумчиво, теперь еще и печально покачала головой.
— Нет. Из дому.
— Ну, что ж?
— Да вот… Мать вспомнила, — соврала Валя, и Лариса успокоилась: о матерях всегда вспоминают вот так — просветленно и задумчиво.
Они посидели под орешником еще с полчаса и двинулись в обратный путь.
5
Весна притомилась и успокоилась. Зелень на деревьях и в лугах казалась мясистой, сытой. Зори лишились тонких, трепетных цветов, стали густыми, буйными и, пожалуй, грубоватыми. И даже небо уже не казалось днем голубым, а ночью черным. К полудню оно словно выцветало от яркого солнца, а к полуночи так и не успевало набирать хорошей мечтательной черноты, оставаясь зеленовато-белесым. Звездам на таком небе было неуютно, и они светили вполсилы.