Фронтовые повести
Шрифт:
— А-а, зараза, большевистская сука, товарищей нашел!
Иван Михайлович узнал голос Дурнова, различил в темноте его бульдожью голову. Выхватив пистолет, он выстрелил. Увидел, что промахнулся. Падая, Иван Михаилович успел выстрелить в землю еще два раза, думая о том, что услышав стрельбу, партизаны не придут в условленное место.
…Очнулся он от боли и долго не мог открыть глаза. Каждое движение причиняло ужасную боль. Он потрогал руками голову. Все лицо было в кочковатой и твердой запекшейся крови. Он не помнил, что с ним произошло, где он сейчас. Превозмогая боль,
— Пи-ить, — попросил Иван Михайлович. В ответ ни звука.
Что же с ним произошло? Где он находится? Почему так больно, почему лицо в крови?..
Он не мог ничего вспомнить из того, что было вчера или позавчера. Почему-то вспомнилось детство, очень ясно, детство мальчика в России, гимназия и он — чистенький мальчик, прилежный, счастливый. Ничего не было плохого, все было светлым и солнечным. Потом вспомнилась работа в народном образовании. И тоже ничего плохого, все солнечное, ясное. А потом сентябрьское утро в деревенской школе. И снова много солнца, много счастья…
Ну а дальше, дальше-то что было?
— Пи-и-ить… — хрипло попросил Иван Михайлович и опять не расслышал своего голоса и на мгновение потерял сознание.
Но этого мгновения ему было достаточно, чтобы вспомнить, что потом была война и что он стал бургомистром…
Медленно, сквозь боль, в полубреду припомнилось ему наконец последнее: злорадный голос Дурнова, выстрелы, немецкая брань и удары по лицу, по голове. Потом гестапо, голос Ранкенау, далекий-далекий и глухой. Ивана Михайловича окатили холодной водой, он яснее стал слышать Ранкенау. Помнит, что отвечал ему всего на два вопроса, отвечал одно и то же. «Ничего не знаю»— и по привычке добавлял: «господин подполковник». Потом опять удары, и теперь вот темная, глухая комната, неизвестно где…
Утром его подняли гестаповцы и куда-то повели. В глазах Ивана Михайловича шли круги, светлые, радужные, и он снова ощутил нечто солнечное, успокаивающее и вечное.
На допросе он вел себя удивительно.
— Вы сотрудничали с партизанами? — спросил Ранкенау.
— Да.
— Кто предупредил партизан о выходе нашего карательного отряда?
— Я.
— Через кого?
— Через полицаев.
— Фамилии?
— Панько и Бедный.
— Адрес?
— В лесу. У партизан.
— Наш карательный отряд уничтожен. Вы считаете себя виновным в смерти двухсот солдат?
— Считаю.
— Это сделано случайно или умышленно?
— Случайно. Если бы пошло пятьсот, погибли бы пятьсот.
— Автобаза?
— Я. И завод в Ворге я. Но для вас это должно иметь только исторический интерес. А сегодня и завтра ждите другого.
Он во всем признался, ответил на все вопросы и между тем никого не выдал. Сознание потерял от первого удара. Потом уже, сколько ни лили на него воду, сколько ни совали в распухшие ноздри флакон с нашатырным спиртом, он уже не мог прийти в себя и только
Ранкенау приказал не трогать его, отнести в отдельную камеру и приставить к нему врача.
Через два дня на площади города собралась огромная толпа. Давно горожане не помнили такого скопления народа. Весть о смертной казни бывшего бургомистра облетела округу. На площадь пришли из дальних и ближних деревень, пришли все жители города, стар и млад, чтобы проститься с учителем. И если вначале Ранкенау отдал приказ, чтобы согнали на площадь с помощью автоматов, то потом убедился, что приказ был опрометчивым, что теперь впору разгонять автоматами, чтобы не превратить казнь преступника в демонстрацию народного уважения к нему.
Ольга Ивановна узнала об аресте мужа в ту же ночь, когда женщины в Артемовке пришли к ней, чтобы увести и спрятать от фашистов.
Два солдата вывели старика из гестапо. Когда они приблизились к толпе, по рядам пробежал тяжелый вздох — Ивана Михайловича трудно было узнать. Учитель услышал этот вздох, услышал рыдания и поднял голову. Он не видел виселицу и только по гулу толпы понял, что приближается к петле.
Палачи остановились. Иван Михайлович шевельнул руками, прося отпустить его, и, собрав последние силы, сделал шаг вперед.
— Братья, родные! — прокричал он бессознательно радуясь тому, что голос его слышен, что он может проститься с народом. — На миру и смерть красна! Прощайте! Не бойтесь фашистов, гоните извергов с нашей земли, пусть ваши дети будут счастливы!
Палач накинул веревку.
— Смерть немецким оккупантам! Да здравствует наша Родина!
Палач дернул веревку, и ноги старого учителя закачались над толпой. Женщины плакали в голос. В задних рядах слышались гневные возгласы.
Солдаты подняли стрельбу, начали разгонять толпу. Люди расходились по домам, копя злость, гнев, жажду мщения.
В эту ночь майор Дитер фон Гаген впервые за всю войну написал грустное письмо в Германию. Между строк можно было прочесть: в России нас ничего не ждет, кроме позора.
Впереди между деревьями промелькнула тень.
— Эй, друг, подожди! — окликнул Павлик. Но человек побежал, прячась за деревьями. Павлик бросился за ним огромными прыжками напрямик через кусты.
— Стой, дурак, застрелю! — пригрозил он, когда до беглеца оставалось шагов десять.
Человек остановился — белобрысый, перепуганный парень, не знает, что делать, то ли руки вверх поднимать, то ли на колени падать.
— Куда бежишь? Как сюда попал? Подошли Жилбек, Мажит, другие партизаны.
— Из деревни Зверинка, — проговорил парень, переводя испуганный взгляд с одного на другого.
— Как звать?
— Тимка.
— А чего от людей бежишь? Натворил что-нибудь?
— Думал, что вы немцы. Три дня назад партизаны взорвали железную дорогу возле Понятовки, поезд в крушение попал… Немцы разозлились и спалили нашу деревню. Всю как есть, ни одного дома не оставили. Хотели, чтобы мы партизан выдали. А откуда мы знаем? Так они взяли да троих повесили. И брата моего старшего повесили. Вот и вся деревня разбежалась.