Гадкие лебеди кордебалета
Шрифт:
Работы Эдгара Дега, упомянутые в этом романе,
1878
Нет в мире существа, менее защищенного законами, правилами и обычаями, чем юная парижанка.
Le Figaro, 1880 год
Мари
Месье Леблан стоит, прислонившись к косяку и сложив руки над животиком, выдающим его пристрастие к свиной грудинке. На туго натянувшемся сюртуке недостает одной пуговицы. Маман всплескивает руками — руками прачки, распухшими, в цыпках.
— Но, месье Леблан, мы ведь только что схоронили моего бедного мужа.
— Мадам ван Гётем, две недели уже прошли. Вы сказали тогда, что вам понадобится две недели.
Как только наш отец испустил свой последний вздох, месье Леблан немедленно возник на пороге нашей комнаты, требуя плату за три месяца, которую папа задолжал из-за болезни.
Маман падает на колени и вцепляется в край пальто месье Леблана.
— Вы не можете нас выгнать. У меня три дочери, неужели вы позволите, чтобы они оказались на улице?
— Будьте милосердны, — я встаю на колени рядом с ней.
— Сжальтесь над нами, — говорит Шарлотта, моя младшая сестра, и я невольно морщусь. Она слишком хорошо играет свою роль, а ведь ей нет еще и восьми.
Только Антуанетта, старшая из нас троих, молчит, гордо подняв подбородок. Но она никогда ничего не боится.
Шарлотта хватает ладонь месье Леблана двумя руками, целует ее и прижимается к ней щекой. Он тяжело вздыхает. Кажется, крошка Шарлотта, которую так любят колбасник, часовщик и торговец посудой, только что спасла нас от бродяжничества.
Видя, как смягчается его лицо, маман говорит:
— Возьмите мое кольцо, — и стягивает обручальное кольцо с пальца. Она прижимает его к губам и вкладывает в ладонь месье Леблана. Потом она прижимает руки к груди, чуть повыше сердца. Я не хочу, чтобы он увидел, что именно я думаю о чувствах маман к отцу, и отворачиваюсь. Всякий раз, когда папа упоминал, что он портной и его еще в детстве отдали в учение, маман презрительно замечала, что он всю жизнь шил разве что робы для рабочих с фарфорового завода.
Месье Леблан сжимает в кулаке кольцо.
— Даю вам еще две недели. Потом придется заплатить.
Или же тележка отвезет буфет, подаренный папе перед смертью, стол и три расшатанных стула, оставленные предыдущим жильцом, тюфяки, набитые шерстью на пять су каждый, к старьевщику.
В комнате, останутся только четыре закопченные стены без следов побелки, а в дверь врежут новый замок. Консьержка, старая мадам Лега, уберет ключ в карман и грустно посмотрит на кругленькие щечки Шарлотты. Из нас троих только Антуанетта была достаточно взрослой, чтобы помнить ночи под грязной лестницей, дни на бульваре Осман, протянутые руки, пустые, пустые, сколько бы шелковых юбок ни прошуршало мимо. Как-то она рассказала мне про те времена, когда папа продал швейную машинку, чтобы заплатить за крошечное белое платьице, отделанное кружевом, за маленький белый гробик с двумя ангелочками, дующими в рожки, и за поминальную мессу.
Меня назвали в честь той умершей девочки — Мари, или Мари Первой, как я ее называю про себя. Ей еще не исполнилось двух лет, когда она вдруг застыла в своей кроватке, устремив взгляд в никуда. А потом появилась я, настоящий подарок судьбы, как говорит маман, и заняла ее место.
— Благослови вас Господь! — кричит Шарлотта вслед месье Леблану.
Маман тяжело поднимается с колен. Она еще не старуха, но придавлена тяжестью вдовства, дочерей, долгов, пустой кладовой. Сует руку в карман передника, делает глоток из маленького пузырька с зеленой жидкостью и вытирает губы ладонью.
— У нас неделю не плачено за молоко, а на это денег хватает? — с вызовом спрашивает Антуанетта.
— Помолчала бы! Я от тебя уже целый месяц ни су не видела. Торчишь в Опере целыми днями, а тебе ведь уже семнадцать. Могла бы и работать пойти.
Антуанетта плотно сжимает губы и свысока смотрит на маман, которая не унимается.
— За эти хождения по сцене тебе платят жалких два франка, и то если костюм, который не пожалела кастелянша, подойдет. А для прачки ты, видишь ли, слишком высокая и сильная. Не будет из тебя толку, вот что.
— Ну так яблочко от яблони недалеко падает. — Антуанетта прижимает к губам воображаемую бутылку.
Маман чуть-чуть приподнимает склянку с абсентом и вставляет пробку на место.
— Завтра отведешь сестер в балетную школу при Опере, — говорит она Антуанетте, и глаза Шарлотты загораются. По три раза на дню она твердит, что Парижская опера — лучший театр в мире.
Иногда Антуанетта показывает нам с Шарлоттой па, которым она научилась в балетной школе при Опере, пока ей не велели больше там не показываться, и мы стоим, сведя пятки, развернув носки, сгибая колени.
— Колени над носком, — говорит Антуанетта. — Это плие.
— А еще что? — обычно это спрашивает Шарлотта, но иногда и я. Вечера долгие и скучные, и зимой парочка плие при свете свечи помогает согреться, прежде чем свернуться на тюфяке.
Антуанетта раз за разом учила нас делать батман тандю, рон-де-жамб, гран-батман. Наклонялась, поправляя вытянутую ступню Шарлотты.
— Какие ножки, — говорила она. — Ножки балерины.
Чаще всего она поправляла именно Шарлотту. Однажды маман завела разговор, что мне пора уже самой зарабатывать себе на жизнь, что даже девочкам в балетной школе платят семьдесят франков каждый месяц, но папа стукнул кулаком по стулу.
— Хватит, — заявил он. — Мари останется в школе сестры Евангелины, ее место там.
Позже, наедине, он шепнул мне, что я умная, что у меня способности к учебе, что сестра Евангелина даже как-то раз специально ждала его у фарфорового завода, чтобы сказать об этом. Так и случилось. Пусть даже Антуанетта говорила, что у меня гибкая спина и выворотные бедра, пусть порой я танцевала какие-то свои танцы, когда снизу доносились звуки скрипки, мы обе знали, как твердо отцовское слово. Антуанетта следила за крошкой Шарлоттой, вытягивавшей ногу в арабеске, а потом поднимающей ее высоко над полом. Антуанетта поправляла ее и указывала: