Галиндес
Шрифт:
Но, может быть, и это ложь.
«Дорогая Мюриэл! Я с таким нетерпением жду от тебя известий, что решил написать тебе сам. Отчасти потому, что, как ты знаешь, мне всегда интересно, как ты, и отчасти потому, что мне необходимо как можно скорее выяснить, как у тебя продвигаются дела, и сообщить тебе, как обстоят дела тут. Я смог разыскать тебя только благодаря твоей сестре Дороти, которая живет в Солт-Лейк-Сити. Как все мормоны, она очень недоверчива, и мне пришлось послать ей копии всех бумаг, имеющих отношение к твоей стипендии, чтобы она поняла, что у меня «деловые» причины, а не личные. Сначала о делах, а личное оставим для конца письма и для будущего, на которое я очень надеюсь. Комитет по распределению стипендий фонда Холиока запросил у меня сведения о том, как продвигается твоя работа, поскольку я – твой научный руководитель, и выразили мне свои сомнения в целесообразности избранного тобой пути. У меня сложилось впечатление, что их не удовлетворил присланный тобой отчет, и они попытались сами получить информацию о Галиндесе, на основании которой пришли к выводу, что эта история утратила практически всякий научный интерес, а кроме того, с методологической точки зрения, ты избрала ошибочный путь. Как видишь, я разговариваю с тобой жестко – таким же жестким был и тон представителей этой почтенной организации. Они не то чтобы решили отклонить твое ходатайство о продлении на три месяца стипендии, о чем я не знал – почему ты не ставишь меня в известность о таких поступках? – но задумались, и я взял на себя смелость выступить в защиту твоих интересов. Как считает комиссия при Холиоке, твое введение к работе, в котором ты обосновываешь первую часть заглавия – «Этика сопротивления», – очень интересно, в отличие от того, что ты пишешь о деле Галиндеса; однако этого нельзя сказать о деле Галиндеса: оно утратило интерес, им даже известно, что и в самой Испании, и в Стране Басков о нем мало кто слышал. Они полагают – и я не знаю, какой умник отвечает за эту часть отзыва, – что было бы очень важно с научной точки зрения и с точки зрения продления тебе стипендии, чтобы упор в твоей работе был сделан на сопоставление этики сопротивления, как ее понимали политики и общество в 30 – 40-е годы, с пониманием этого же вопроса современной постмодернистской философией, которая ставит под сомнение этическую природу сопротивления, другими словами – с теориями итальянской школы, возникшими как реакция на терроризм и его бесперспективность. Когда они поставили вопрос в этой плоскости, я увидел, что у тебя – у нас, потому что все это касается и меня, – есть выход: и, возможно, для тебя он более выгоден. Я бился, как стародавний ковбой, защищающий свою даму, и заставил их понять, что такой резкий и неожиданный поворот в твоих исследованиях неминуемо замедлит темпы работы, и к тому же ты окажешься вынуждена изменить место своих изысканий и вместо того, чтобы курсировать по маршруту Нью-Йорк – Санто-Доминго – Страна
«Дорогой Норман! Ты просил, чтобы я ответила быстро, и я сразу же села за письмо. Меня переполняет возмущение, которое, клянусь, никак не направлено против тебя. Я знаю, и ты прекрасно знаешь, что тысячи подобных работ тянулись бесконечно, и что темы их были гораздо мельче, и они не имели никакого отношения к истории Соединенных Штатов. Как они могут говорить, что Галиндес никому не интересен, если о нем только что опубликована работа (книга Мануэля де Диос Унануэ) и к тому же в Нью-Йорке. Вот тебе и адрес издательства «Купре»: 11415, Нью-Йорк, Кью-Гарденз, 83 авеню, 123-60, к. 5Ф. Кстати, печаталась она в Доминиканской Республике, наверное, это дешевле. Я полагаю, они не знакомы с работой Унануэ, но это наиболее полная из всех появившихся до сих пор подборка фактов, связанных с делом Галиндеса. Автор исходит при этом из недоказанного пока предположения, что Галиндес был антикоммунистическим агентом, работавшим на ФБР и на ЦРУ, а также агентом баскских националистов. Книга Унануэ со всей очевидностью свидетельствует, что дело Галинлеса не забыто, как не забыты еще и наиболее интересные свидетельства, сфабрикованные, чтобы «объяснить» его исчезновение, – «Доклад Портера» и «Доклад Эрнста». Да, это верно, что о Галиндесе не говорят, даже, как это ни странно, в послефранкистской Испании, когда установилась демократия. Этот факт, безусловно, подтверждает тезис о постмодернистской этике, которым мне предлагают заняться эти сволочи. Прости, но ко мне пристала эта вполне здоровая испанская привычка употреблять бранные слова. Разве тот факт, что о Галиндесе забыли, не является следствием заполонившего все антиисторизма, который стремится избавиться от моральной оценки исторического? Забвение Галиндеса в Стране Басков объясняется неловкостью, которую испытывают от того, что реально он был связующим звеном – через него шли деньги от Государственного департамента НПБ или деньги, которые НПБ собирала среди сочувствующих американцев и латиноамериканцев. А кроме того, неловкость из-за и по сей день совсем неясных отношений Галиндеса с ФБР и ЦРУ, начиная с того времени, когда он жил в Санто-Доминго (хотя мне сейчас этот этап почти ясен) – просто Галиндес был дисциплинирован и послушался советов Агирре. Возможно, это имя тебе незнакомо, но ты знаешь, кто такой Рейган, и ты знаешь, что невозможно себе представить, например, чтобы Норт оказался замешанным в «Ирангейте» без ведома Рейгана, разве не так? Однако тот факт, что о Галиндесе откровенно забыли, делают вид, что его не существовало, нисколько не умаляет его заслуг, напротив – только увеличивает их. Почему о нем помнить не хотят? Разве недавняя история Латинской Америки не дает достаточно примеров жестокости государства, государственного терроризма, которые подтверждают, что речь идет не об археологических раскопках? Я не буду обманывать тебя и говорить, что мне все ясно, что я знаю, чего хочу. Признаюсь тебе – но только тебе, – что у меня пока нет четких выводов, и может быть, я занята поисками ответа, найти который просто невозможно. Как встретил Галиндес очевидность своего конца, как принял он мысль о том, что умрет, и до какой степени ему помогло «чувство истории», о котором ты говорил с нами на занятиях? И я прекрасно понимаю, что, задавая этот вопрос покойнику, я, в сущности, задаю его себе, живущей без родины Мюриэл Колберт, у которой нет чувства истории, потому что она принадлежит к стране, которая присвоила Историю и не хочет осознавать этого. Однако эти мысли – не для диссертации, не для научного исследования или эссе, а для романа, и это не мой путь. Итак, я не намерена менять направление моего исследования им в угоду – о чем меня просишь и ты, хоть и с наилучшими намерениями. Ты пошлешь их всех в Холиоке в жопу, и если они не хотят продлять мне срок стипендии, то и пусть не продляют. Я уже собрала почти все необходимые свидетельства, но я еще очень и очень далека от того, чтобы написать окончательный вариант работы – другими словами, если они лишат меня стипендии, они сыграют со мной злую шутку: мои усилия могут оказаться напрасными. Но я готова пойти на этот риск. Можешь сказать им, чтобы изучать итальянскую или французскую этику постмодернизма они послали астронавта. Единственным отрицательным последствием моего твердого решения является то, что оно никак не способствует нашей новой встрече на этом корабле, бороздящем воды у берегов Новой Англии, – какой литературный образ! – и мы не можем пока выбросить за борт ни свои, ни чужие призраки. Мой испанский период подходит к концу, и мне жаль, потому что здесь я пережила непростую эмоциональную историю, человеческие отношения. Я не вышла замуж, не родила, но у меня есть человек, который сам почти как ребенок и в известном смысле разделяет философию нормальности этих ублюдков из Холиока. Однако у моего испанского друга такая философия – следствие исторической усталости от такой ненормальности и желания убедить себя, что испанцы похожи на швейцарцев или японцев. Возможно, это у него временное, но, может быть, он навсегда застрянет в этой точке критического невозвращения, о которой ты тоже говорил с нами на своих семинарах. Ты понимаешь, что я имею в виду? Никто не поймет меня так, как ты, – ведь именно ты сформировал меня, развил, помог вырасти интеллектуально. Поэтому я люблю и часто вспоминаю тебя, как отправную точку для очень многого. Протяни мне руку помощи, если можешь, а если не можешь, ты же знаешь, что я все равно буду тебе благодарна даже за попытку сделать это. Я посылаю тебе копию письма в фонд, в котором я (без грубых выражений) объясняю причины, вынуждающие меня изучать этику – я настаиваю на этом слове, – этику истории на примере Галиндеса. Мюриэл».
На Пласа-Майор полно ярмарочных ларьков, ведь скоро Рождество, и ты ощущаешь близость праздника, стоя на балконе студии Рикардо. Ты подавлена и опустошена, будто на резкое письмо ушли все твои силы. Но ты ощущаешь в себе и яростную решимость, с которой приносят жертвы на алтарь, воздвигнутый в твоей душе в честь Хесуса Галиндеса. Ты не бросишь его одного в бездонном колодце, и ты понимаешь, что с каждым разом тебя все больнее ранят пренебрежительные высказывания, которые часто приходилось выслушивать, пока ты собирала материал, встречаясь с людьми, побывавшими в эмиграции и вернувшимися в Испанию, с людьми, знавшими Галиндеса. Но точно так же задевают тебя и почтительные высокопарные высказывания в адрес святых басков – помнишь этого учтивого старика в богатой квартире на Сан-Хуан-де-Лус? «Могу заверить вас, сеньорита, что все эти измышления, будто бы Галиндес был доносчиком у американцев, – результат операции по его дискредитации, которую организовали сторонники Трухильо между 1956 и 1958 годами, пока не вынесли официального решения о его похищении. Я хорошо знал его и всегда был в курсе шагов, предпринимавшихся Агирре. И я могу сказать о нем словами Басалдуа: «Галиндес был мучеником свободы, и этим все сказано». Разве этого мало, сеньорита? Прислушайтесь к мнению Басалдуа или к мнению Хермана Арсиньегаса: «Галиндес не умер. Он жив, в нем больше жизни, чем раньше, потому что он воплотился в сознании всех свободных людей». Да, это очень красиво, но тебе напомнило выученное наизусть выступление Линкольна. Это тот Галиндес, который был самоотверженным активистом в Мадриде, Санто-Доминго, Нью-Йорке, с его специализацией на борьбе басков, доминиканцев, пуэрториканцев против угнетателей; Галиндес, возглавлявший Общество латиноамериканских поэтов и писателей, живущих в Нью-Йорке, занимавшийся историей басков и их правом, писавший политические комментарии, завсегдатай всех веселых сборищ в Нью-Йорке, от забегаловок в Гарлеме до танцевальных вечеров под оркестр в роскошных отелях на Пятой авеню. Об этом Галиндесе рассказывают все, кто бывал в его квартире, служившей ему и официальным представительством, в мифической квартире 15 в доме 30 на Пятой авеню, в двух шагах от Вашингтон-сквер, о скрытой от глаз жизни большого города, и, конечно, о ресторане «Хай-Алай», который держал дон Валентин Агирре на Бэнк-стрит, куда они ходили отведать баскской пищи и повидать баскских моряков, бывавших в Нью-Йорке проездом. Как тот капитан Фреснедо, похожий на экранного галантного красавца с затонувшего корабля, капитан, который почти в одиночку пытался вторгнуться в Санто-Доминго вместе с группой «сорванцов», как сказал бы Рикардо. «Умер Фидель Фреснедо», – писал Галиндес. Смерть его была внезапной и наступила почти в тот же час, когда в колехиов далекой Стране Басков умер его сын. Он был баском-изгнанником, выбрал своей новой родиной Венесуэлу и служил ей преданно до самой смерти. Сын его был венесуэльцем по рождению и умер в Стране Басков, куда его отец не мог вернуться. «Еще один знак глубоких тесных связей, которые объединяют эмигрантов с теми странами, что приняли нас, и вместе с тем – отражение неразрывной нашей связи со страной, которая не перестает нам сниться. Нет, Фреснедо не занимался политикой. Я даже не знаю, состоял ли он когда-нибудь в какой-либо партии. Он просто был одним из тех басков, кто в 1936-м сражался за свободу своей родины и которых ветер раскидал по разным странам. Корабль «Бискайское море» бороздил Карибское море под венесуэльским флагом Боливара, потомка басков. На его офицерской фуражке золотились позументы, но, собираясь в рестораны и бары, он предпочитал одеваться в гражданское платье, чтобы спокойно остановиться на углу поболтать. Годы идут и ряды наши редеют, но почему-то – я не знаю, почему, – некоторые из ушедших по-прежнему присутствуют на наших вечеринках. Я уверен, что когда в следующий раз приду в «Хай-Атай», увижу на любимом месте старого дона Валентина Агирре и капитана Фреснедо и нисколько не удивлюсь. Я не знаю, может, я и сам уже умер и существую в фантасмагорическом мире несбыточных снов. Потому что вся наша жизнь последние двадцать лет была сном и страстным желанием».
«Вы хотели поговорить со мной о Галиндесе, сеньорита? Нет, я не был знаком с ним в Испании, хотя знал многих из круга учеников Санчеса Романа, одного из самых выдающихся специалистов по праву периода Республики, которого можно сравнить только с Хименесом де Асуа. Не знал я его и в южноамериканской эмиграции, мы познакомились только в Нью-Йорке, когда нам обоим уже было порядочно. Он был своим в кругу басков и эмигрантов из Центральной Америки, всегда такой загадочный, что-то недоговаривал, прятал даже письма. По правде говоря, мы, испанцы, не принимали его слишком всерьез. Мы видели, что он часто бывает в ООН, связан с кругами эмигрантов и всегда так осторожен во всем, что касалось Франко, как и капитан Густаво Дуран. Но Густаво был иным, птица другого полета. Гармоничная личность, Галиндес же казался нам, испанцам, во всяком случае, – испанцам моего круга, профессорского, интриганом, просто интриганом. Да, мы не принимали его всерьез, а он, казалось, даже не замечал этого. Я обычно очень разборчив в своих дружеских привязанностях и не прилагал особых усилий, чтобы сблизиться с ним. Я встречал его только в доме Маргариты Уселай де Да Каль, где собирались профессора, жившие в Нью-Йорке: Эмилио Гонсалес Лопес, профессор Негрин, сын Негрина. Других он, по-моему, забавлял, но не думаю, чтобы они тоже принимали его всерьез. Он был из тех, кто кичится тем, чего у него нет, как говорили раньше: тем, что у него много земли в Гаване, другими словами, там, где никто не проверит, – есть она или нет. У Галиндеса было много земли в Стране Басков, и он вечно плел какие-то бессмысленные и бесцельные интриги. Вам кажется, что я говорю о нем слишком жестко?»
Да, он известен этим, писатель, столько лет проживший в эмиграции, один из немногих, кто по возвращении в Испанию был принят и признан интеллектуальной интеллигенцией и относится к этому признанию не без иронии – Франсиско
Однажды эти юные нацисты образовали живой кордон, чтобы не дать мне выступить с лекцией, и только потому, что я опубликовал статью в газете «Соль», – меня попросил Ортега-и-Гассет, – где осуждался аншлюс. Даже это им было известно. Другой национализм – аргентинский, национализм Перона. Этот был от легкомыслия. Итальянский тоталитаризм был гротескным, гитлеровский – зловещим, а аргентинский – гнусным. Перон пригласил франкистского министра иностранных дел посетить Аргентину и устроил для него сборище соратников «безрубашечников». Мы с приятелем, тоже иммигрантом, пошли посмотреть. Обычная толпа, разнузданная и галдящая, после которой осталась вытоптанная и загаженная трава. Так что, как видите, мир тесен. Франкистского министра – мы когда-то вместе учились, его звали Мартин Артахо – этот сброд привел в такой ужас, что он сказал: «В Испании мы восстали, чтобы не дать таким людям, как эти, выйти на улицу». По сути, перонизм, так же как и франкизм, был движением военных, но они сделали вид, что главное – это безрубашечники. Любой национализм рифмуется с иррационализмом и восходит к идеалистическому убожеству немецкой философии XIX века. Галиндес? Он был на начальном этапе. Теоретизировал, облачал свой национализм в поэтические одежды, но если бы ему удалось водрузить свой национализм в Стране Басков, все бы кончилось точно так же: разговоры о расе, парады, гимны и толпы, вытаптывающие и гадящие на газоны. Должен признать, я мало общался с ним, поскольку еще не перебрался в Нью-Йорк, и приезжал только повидать своих испанских друзей, которые тут работали в разных учебных заведениях. Вы сами из Нью-Йорка? Нет? Почти нет людей, родившихся в Нью-Йорке. То же самое и в Мадриде. Я помню мое впечатление от Нью-Йорка, когда я мог уже сказать, что знаю город – это было впечатление смерти». – «Смерти?» – «Смерти. Гулять по этому городу часами, проходить ирреальные расстояния, и всегда на горизонте, хотя и далеком, маячит смерть. И везде в глаза тебе бросаются маски, люди в масках, возможно, потому, что они мертвы, опустошены. Помню, однажды я шел через университетский городок Колумбийского университета, в прекрасном настроении, любовался распускающимися цветами, как вдруг вижу кучку людей, которые разглядывают что-то на земле. Я подошел в недобрый час и увидел то же, что эти люди: девушку, она выбросилась из окна и разбилась. Она уже была мертва. И это не только мое впечатление. Если вы перечитаете «Поэт в Нью-Йорке» Лорки, вы тоже почувствуете это дыхание смерти». – «Любопытно, что вы связываете смерть с образом Нью-Йорка». – «Вы читали Мендосу, Эдуардо Мендосу?» – «Я знаю, что это». – «У него тоже есть образ смерти, связанный с Нью-Йорком. Возможно, это идет от сюрреализма, сеньорита, потому что Нью-Йорк – это огромные декорации, которые живут своей жизнью, как муравейник, но только внизу, на уровне улицы, а если вы поднимаете глаза, то видите город склепов. Мендоса описывает нью-йоркский труп как запакованную в пакет смерть, кто-то убитый в драке в ирландской таверне, парусиновый мешок, связанный кожаными ремнями, на Джексон-сквер, а сзади группа горожан протестует против открытия нового «Мак-Доналдса». – «Чтобы в Нью-Йорке протестовали против «Макдоналдса»? В мое время такое было невозможно…» – «А кроме того ветер, особенно если он холодный, вызывает мысль о смерти, а Манхэттен открыт всем ветрам. Галиндесу иногда казалось, что Нью-Йорк – это его Гефсиманский сад: «Никто не понимает меня в этом Вавилоне». – «Я не разделяю вашего энтузиазма относительно этого человека, сеньорита, хотя с уважением отношусь к его памяти, к тому, как он умер. Обратите внимание на это сравнение Нью-Йорка с Вавилоном. Вам не кажется, что это сравнение взято из проповеди священника-интегриста? Вавилон, или Город греха». – «Я понимаю это сравнение как образ города, где все чужое, где невозможно пустить корни». – «Возможно». И он надел свой черный берет, чтобы проводить тебя на улицу и пригласить выпить чашечку кофе, которого он не мог предложить тебе в своем доме-библиотеке. «Я недавно приехал и не разобрал вещи: ведь я иногда навещаю старушку Европу, чтобы прочитать курс лекций, не очень большой, и тут же возвращаюсь и всегда боюсь, не занял ли тут кто-нибудь мое место. Ведь у всех у нас, у эмигрантов, один комплекс: нам кажется, что никто не сохранит то пространство, что мы оставили позади себя, и тут мы правы». Он шагает рядом, вызывающе поглядывая вокруг, похожий на сокола, у которого стало плоховато с глазами, но ясности мышления он не утратил, и перечисляет тех, встреча с кем была бы полезнее для твоей работы: Малагон, Вела Занетти Гранель, Серрано Понсела, – «впрочем, что я говорю, Понсела умер, как и Висенте Льоренс. Стольких моих собратьев по эмиграции уже нет, что я иногда спрашиваю себя: Пако, ты-то еще жив или просто читаешь книгу?»
– Gora Euzkadi Askatuta! [14]
Это вернулся насмешливый Рикардо. И с криком он бросается на тебя сзади, закрывает тебе глаза ладонями, но руки его задерживаются тут ненадолго и соскальзывают ниже, на твою грудь.
– Ах, ты! Да ты просто интриган!.. Слушай, знаешь, сегодня ты бы получил море удовольствия – Галиндеса назвали пустым интриганом.
– Какой это умник, интересно, назвал Галиндеса интриганом?
– Дон Франсиско Аяла.
14
Да здравствует свободная Страна Басков! (баск.)
– Ну, конечно, старики и дети всегда говорят правду. А как у тебя прошло с профессоршей из Нью-Йорка?
Мир Аялы замыкается музеем Прадо: он живет на одной из тех чинных улиц, что выходят к зданию Конгресса и хранят отзвук былых времен и былых нравов, даже задумчивую грусть былых времен. Напротив, квартира Маргариты Уселай расположена в мансарде, из окон которой открывается вид на парк Росалес, и кажется, будто она отыскала в Мадриде мансарду, каких полно на Шестой авеню, хотя Росалес – это маленький кусочек зелени, над которым нависло небо, похожее на небо с полотен Гойи, но написанных его шурином, придворным художником Байеу. Когда она смотрит на тебя, во взгляде ее – отблеск странной потаенной усмешки и нечто от ощущения собственной ирреальности. Она не считает себя человеком, который может рассказать что-то интересное о Галиндесе, хотя она была с ним знакома, общалась, и он много раз бывал у нее в гостях, в ее нью-йоркской квартире. Он был ни высокий, ни низкий. Ни умный, ни глупый. Он вел себя как типичный баск, из тех, которых раньше называли «северный крепыш», но при этом не был задирой. Скорее наоборот. Он мог быть очень обходителен – в манерах и словах, хотя любил говорить громко, как говорят громко эти баски, про которых думаешь, что у них луженая глотка. «Нет, я никогда не видела его с женщинами, в том смысле, какой принято вкладывать в эти слова, хотя у него была слава дамского угодника. Эвелин? Она была его ученицей, мы ее знали, очаровательная девушка. По правде говоря, мы никогда не принимали Галиндеса всерьез, в этом я согласна с тем, что вам сказал Аяла. Ему нравилось делать вид, что он причастен буквально ко всему, что он обо всем осведомлен, что в Нью-Йорке ничто не может произойти, чего бы он не знал, или появиться кто-нибудь, с кем он не знаком. И, конечно, он был баском, до такой степени, что смешно. У него было примитивное простодушие националиста, которое ему нравилось иногда по-детски выставлять напоказ. Он любил хвастаться тем, что постоянно участвовал в каких-то пикетах, протестуя по самым различным поводам; он слышать не мог ни о каких проявлениях нормальной жизни при режиме Трухильо или Франко, и вечно рассказывал всякие жуткие истории о преследованиях, которым никто не верил. Когда начали ходить слухи о его исчезновении, многие сначала думали, что Галиндес сам это подстроил, чтобы придать себе вес, оказаться в центре внимания, а когда, наконец, слух этот подтвердился и стало ясно, к несчастью, что он действительно исчез и что мы никогда больше его не увидим, тогда мы поняли, что он вызывал у нас не только улыбку, но и некоторую теплоту. Он слишком верил в то, что говорил, и старался заставить нас поверить, а мы к этому времени уже чувствовали себя усталыми и разочарованными. Воинствующий активист? Да, возможно, он был бойцом. Он был ласковым, и ему нравилось играть с детьми, когда он приходил к нам. Да, он был очень терпелив с детьми, как это часто бывает с холостяками, которые приходят к нам в гости и стараются завоевать расположение хозяина дома, расточая похвалы его детям, коту, собаке, библиотеке, вину. Галиндес вызывал у нас сострадание». Как Питер Селлерс в «Вечеринке». К счастью, твоя собеседница не видела этот фильм, иначе уловила бы раздражение, накопившееся в тебе после того, как ты выслушала двух человек, так пренебрежительно отзывавшихся о Галиндесе, двух за один день, – мнения тех, кто был в известном смысле соотечественниками Галиндеса, соотечественниками по той общей родине, имя которой – изгнание, у которых была с Галиндесом общая культура, но разное отношение к жизни, различная способность дистанцироваться от нее. Галиндес приводил в движение все вокруг себя, а они не хотели, чтобы их заставляли двигаться. Война в Испании исчерпала всю отпущенную им в жизни способность к действию и к поражению, поэтому, как эта женщина говорила, «мы наблюдали за тем, как Хесус мотался взад-вперед по Латинской Америке, и думали, что каждый волен тратить время как ему заблагорассудится. Больше всего его интересовала борьба доминиканцев и пуэрториканцев, и его часто можно было видеть в окружении пуэрториканцев в ту пору, когда они считались подозрительными, после покушения на Трумэна в Белом доме. Мы не понимали, как удавалось Галиндесу иметь такие хорошие отношения с американскими властями – во всяком случае, он любил этим прихвастнуть, и в то же время оставался на короткой ноге с пуэрториканцами, боровшимися за независимость, или, скажем, с Исабель Кучи-и-Коль, которая возглавляла кампанию за освобождение организаторов покушения на Трумэна, в первую очередь – за освобождение Оскара Кольясо, приговоренного к смертной казни. Хесус рассказывал нам о своих контактах, об отношениях с Фигерасом, президентом Коста-Рики, или с Бетанкуром, или Муньосом Марин, и мы улыбались про себя. Нет, я не думаю, что он ощущал нашу иронию. Он был из тех, кому даже в голову не приходит, что кто-то может над ними посмеиваться. Он был веселым, но без чувства юмора. Это ведь не одно и то же. Он был безудержно веселым человеком, хотя у него не было для этого никаких поводов. Мы построили свою жизнь в изгнании заново, и центром ее стала семья, к тому же мы поддерживали отношения с оставшимися в Испании родственниками. Галиндес – нет, он был одиноким существом, и у него были натянутые отношения с родными: его отец не понимал одержимости сына всем баскским, а его сводный брат был фалангистом, или чем-то вроде того. Я помню, как расстроился Хесус, когда его сводный брат приехал в Нью-Йорк, чтобы повидать его, и они разругались из-за политики. Хотя Хесус его оправдывал – парень повторяет то, что слышит, а франкизм отравляет души всех испанцев. Впоследствии взгляды брата переменились: это вполне естественно, он ведь жил небогато. В первые годы в Нью-Йорке Хесус зарабатывал на жизнь статьями или рассказами, которые посылал на литературные конкурсы в разные страны Латинской Америки, он также был «негром» при Агирре – писал за того книгу, лендакари Анирре выделил ему второстепенную должность в Центре баскских исследований при Колумбийском университете. Потом ему удалось достичь некоторой стабильности и занять пост Агирре, когда тот уехал в Европу».
– Я приготовлю ужин, или мы куда-нибудь пойдем?
Голос Рикардо заставляет тебя отвлечься от бумаг и магнитофонной ленты, где записаны все эти беседы. Ты устала и раздражена, ты вся как на иголках и, пытаясь понять причину этого состояния, натыкаешься взглядом на письмо Нормана, и тут же вспоминаешь бешенство, охватившее тебя, когда ты его прочитала.
– Я спрашиваю, готовить ужин, или мы пойдем куда-нибудь поесть?
– Как хочешь.
– Хорошо. Ты в паршивом настроении, детка, я это понял сразу, когда увидел, как ты сидишь.
– Как я сижу?
– Напряженно. На краешке стула. Послушай, милая, я, придя домой, устраиваюсь поудобней, забываю о всей ерунде, которой мне приходилось заниматься сегодня. Включаю видео, смотрю Стинга, пропускаю рюмочку, бухаюсь на софу, без тапочек, само собой, и жду, пока сеньора придет в себя и решит, что она хочет делать. Или же иду принять ванну с солью и превращаюсь в скалу. Услышишь храп – разбуди меня, пока я не захлебнулся.
Тебе неловко за резкость, и он делает попытку привлечь твое внимание, жалуясь на то, что вода слишком горячая, пытаясь голосом испуганного ребенка сломать ледяной барьер, который вас разделяет и вас объединяет. Он сидит по горло в воде, хитроватые глаза зовут тебя, и он протягивает к тебе руки, когда ты опускаешься на колени рядом с ванной; ему удается притянуть тебя и поцеловать, и поцелуй этот пахнет мылом и солью для ванны.