Галиндес
Шрифт:
– Чего вы ржете, дураки? Не знаете, что сигара накапливает никотин, и надо дать ему выход, подув в другой ее конец; но только после того, как сигару несколько раз гасили, а потом разжигали снова. Не выбрасывать же ее. Чтобы вы потом подобрали, паразиты? Ну, мы ведем себя, как будто нам делать нечего, а работы у нас непочатый край. Раз вы со своими не договорились, с нами вам совсем несладко придется. Эти ребята не хотят пачкать свои белые ручки – для этого есть наши, потемнее. Ну, каждому свое, но уверяю вас, мы не подкачаем.
– У сеньориты такое лицо, будто она сейчас грохнется в обморок.
– На ней слишком много одежды.
– Какая соблазнительная худышечка!
– Мы вам сейчас воссоздадим ту атмосферу, которая вас так интересовала. Я не помню, как называется ваша работа, но вы мне сказали, что хотите «проникнуться атмосферой». Вы ее получите. Жалко, что я не видел смерти Галиндеса, но когда убивали Мёрфи, я был в первом ряду. Я вам говорил, что он визжал, как свинья на бойне, а ведь какой холеный всегда был! Сейчас молодежь растет быстрее, но Мёрфи и тогда был парень что надо, а так себя вел, что нам всем стало за него стыдно, даже тому, кто двинул ему по башке дубиной, чтобы он перестал визжать, как боров. Ну а потом ему завязали бантик и отвезли на берег моря, неподалеку от муниципальной бойни. Там ему пропороли живот мачете и бросили в море, чтобы акулы сожрали его поскорее. Люди думают, что эти твари в первую очередь набрасываются на руки или ноги, но нет, – больше всего они любят человеческие внутренности. Вам не жарко, сеньорита? Я не знаю, сколько времени протянут ваши прекрасные формы, но на вас слишком много всего надето.
– Прикажете раздеть ее, шеф?
– Да она сама разденется: эти современные девушки умеют приспосабливаться к любым обстоятельствам. Разве не американки придумали лозунг: «Если тебя насилуют, расслабься»? Но я не думаю, что вас тут будут
– Мне не нравятся тощие.
– Но мы из тебя лепешку сделаем, кретинка.
– Кроме того, голый быстрее осознает свое человеческое ничтожество.
В известном смысле, горькое письмо, написанное Галиндесом в канун его последнего нью-йоркского Рождества, было предчувствием того, что он испытал в эту минуту. Ты уверена, что он испытал тот же страх, что испытываешь сейчас ты, и мужество держалось только на мыслях о деле, за которое он боролся. Ты раздеваешься – сама, потому что не хочешь, чтобы тебя раздевали они. Ты смотришь на Аресеса, улыбаясь, – потому что не хочешь, чтобы он видел твои слезы, а когда ты не сможешь сдержать крик, ты постараешься, чтобы он был похож на воинственный клич и не вызывал никакого сочувствия. Но тебе хотелось бы другого конца – тебе хотелось бы, чтобы твоя дрожащая рука нашла руку Хесуса. Ты не осмеливаешься запеть песню, которую пел Хесус, песню о любви к родине и тоске по ней. Но ты тихо начинаешь петь – так тихо, что голос твой никому не слышен, и слова эти, как таинственные письмена, нельзя уничтожить, – песню Лабоа. Ты бы повела Хесуса в лес, где все деревья расписаны сыном Мигелоа, отчего лес неузнаваемо изменился, преображенный рукой человека. «Если бы можно было убежать и обрести где-нибудь мир и покой, я не любил бы так цветы, украшающие твой дом. Я не дал бы горю одолеть меня, а безнадежности – завладеть моей душой, я не кричал бы так. Я не дал бы повода к раздору, не был бы растением без корней, брошенным в холодную землю. Если бы можно было убежать, если бы можно было разорвать цепь, я не был бы беспомощным моряком, у которого нет корабля».
Люди за столиками в ярко освещенной части заведения, весело болтая, уже заканчивают ужинать, а в полумраке, у стойки, собрались те, кто предпочитает выпить рюмку в одиночестве, предаваясь грустному раздумью. Стоит тут и приземистый рыжеватый человек, навалившись почти всей грудью на стойку; как завороженный, смотрит он на мерцающие огни Бруклина, там, на другом берегу Ист-Ривер. Этот человек выпил уже четыре сухих мартини и намерен выпить пятый, но официант упрямо не смотрит в эту сторону, хотя он уже дважды махал ему. Движениями этого парня руководит странная логика, которая приобретается только путем долгой тренировки, причем у каждого официанта свой стиль. Этот старательно избегает пьяной задушевной откровенности, приступов лиризма, вызванных стальным блеском речной глади, плывущей по ней баржей и тем ощущением внутреннего холодка, который возникает от пляшущих на воде отражений небоскребов, от застывшей в металле поэзии Бруклинского моста. «Почему я пишу стихи? – спрашивал сам себя Уоллес Стивенс. И сам же себе отвечал: – Это вытекает из того, как я воспринимаю мир; к тому же иногда я устаю от однообразия собственного воображения и отправляюсь на поиски чего-нибудь другого». Обратите внимание на глагол, который он употребляет: «отправляюсь», «отправляюсь на поиски». Поэзия – путешествие. Официант слушал его рассуждения – хоть и с некоторой улыбкой, – пока он пил первое, второе, третье мартини, но на четвертом потерял к нему интерес. Отчасти и потому, что приземистый человек глубоко задумался, а потом вдруг воскликнул: «Вспомнил! Это из работы Стивенса „Иррациональное начало в поэзии“». На пятом мартини глаза у него стали влажнеть: «Я угощаю. Выпейте за мое здоровье. Мне сегодня шестьдесят лет». – «Я предпочитаю „Кровавую Мэри“. – „Пожалуйста, «Кровавую Мэри“. Официант делает себе коктейль, а приземистый мужчина, перегнувшись через стойку, задерживает его рукой:
– Чем можно заняться в шестьдесят лет?
– Я подумаю, у меня еще много времени впереди.
– Ну, чего-чего, а времени у вас тогда будет достаточно, девать некуда. Когда вам стукнет шестьдесят, у вас всегда будет такое ощущение, словно могильная плита у вас за плечами, а на ней – только имя и фамилия, и даже звание ваше не значится, потому что Женевская конвенция это запрещает. Вы знаете, кто я такой? Чем занимаюсь? Нет, не знаете, и вам на это наплевать. А ведь я мог стать поэтом, мог преподавать в университете. У меня только внешность гиппопотама, а душа на самом деле нежная.
Он несколько раз пробормотал последнюю фразу, пока ему не стало казаться, что она очень музыкальна. Голоса окружающих слились в единую шумовую завесу, голова поплыла от выпитых мартини, и мужчина почувствовал, что устал от этой тоски. Еще одна баржа, теперь в противоположном направлении; как медленно она плывет.
– Завтра я уезжаю в свой домик. Хочу вырубить там половину деревьев и, пока не срублю сотню деревьев, не присяду: я должен доказать самому себе, что еще в состоянии вырубить пол-леса.
Официант ушел к другому концу стойки, а стоящих рядом он не знает. Мужчина поворачивается и находит, что он вполне в состоянии, не шатаясь, дойти до машины. У мужчины – повлажневшие глаза, и от этого все расплывается – светофоры, мчащиеся навстречу машины, силуэты небоскребов, Бруклинский мост. И неожиданно, казалось бы, ниоткуда, как это обычно и бывает в Манхэттене, начинает идти дождь, на радость тем, кто торгует зонтами, – недолговечная радость: только на вечер, а то и на несколько часов. «Дождь идет над моей судьбой; плачет дождь, плачет дождь над тайной жизнью моей…» Но он тут же забыл о стихах, сосредоточившись на том, как бы поскорее добраться до дома и чего-нибудь поесть, чтобы разогнать хмель. Однако, войдя в квартиру, он не направляется сразу в кухню, а после некоторого колебания идет к большим книжным полкам, сплошь уставленным книгами. Он сразу находит нужную книгу, и когда открывает ее, оттуда падают несколько пожелтевших листков, которые мужчина внимательно читает, еще не понимая, что это такое. Он кладет на стол «Иррациональное начало в поэзии» Стивенса, тоненькую книжечку, к которой уже утратил интерес, и начинает читать то, что написано на листках, напечатанных, как он сразу определяет, на старой пишущей машинке, которой он пользовался в свои первые университетские годы. «Мистер Берримэн! Ваш поэтический дар был оценен слишком поздно, и именно наше поколение студентов потребовало, чтобы имя Ваше стояло в одном ряду с именами Роберта Лоуэлла или Делмора Стюарта. Изменился ли характер Вашего творчества после того, как к Вам пришла известность? Как Вы оцениваете слова Сейринга, сказавшего, что Вы если не лучший из поэтов современной Америки, то, безусловно, занимаете в поэзии второе место после Лоуэлла? С вами произошло то же, что с Элиотом, Фростом, Оденом, которых оценили по достоинству сначала в Англии, и только потом – на их родине. Как это объяснить? Считаете ли вы себя исповедальным поэтом, как Сильвия Плат или Лоуэлл? Как вы относитесь к этому ярлыку? Исповедальны ли Ваши сонеты? Вы как-то сказали, что вы – не писатель, а только надели эту маску, что на самом деле вы – академический эрудит. Что Вы хотели этим сказать?» Берримэн так никогда и не получил эти вопросы юного студента, восхищавшегося его творчеством, творчеством поэта, недооцененного в сороковые годы, когда ему было тридцать четыре – тридцать пять лет. Где эти блестящие заметки Берримэна о «Любовной песне Дж. Альфреда Пруфрока»? Назывались «Как пациент под наркозом», и Берримэн говорил, что это стихотворение Элиота положило начало современной англоязычной поэзии. Он хлопает себя по лбу, довольный самим собой – тем, давнишним. Но тут голод дает о себе знать. Мужчина отправляется в кухню и достает из холодильника нарезанный хлеб, масло, огурцы, тюбик лососевого паштета. Потом он нарезает дольками огурец и кладет их между кусками хлеба, предварительно намазанными маслом и паштетом. Жуя этот огромный бутерброд, он готовит второй, точно такой же. Теперь он уже не торопится и усаживается в удобное глубокое кресло напротив телевизора. Пивная пена, вырвавшись из банки, стекает на ковер. Доев, он тянется к своим старым заметкам и к книге Стивенса, но теперь ему хочется почитать Берримэна. Куда задевалась его книга?
На экране телевизора Кэри Грант топчется около Кэтрин Хэпберн, и, глядя на него, мужчина презрительно бросает: «Гомик». Берримэн покончил с собой в 1973-м. [23] Где он узнал об этом? Кажется, где-то в Мексиканском заливе или в Центральной Америке. В то время это уже не произвело на него такого впечатления, но в душе защемило, и стало жаль этого близорукого человека с седой бородкой, который в конце концов получил всеобщее признание, что еще давно предсказал ему юный студент. Получить известие о смерти Берримэна, находясь где-то в Мексиканском заливе – в Веракрусе или в Тампико? – и почувствовать, что с прошлым тебя уже ничто не связывает. Может, теперь, когда он наконец выиграл это затянувшееся сражение против Галиндеса и его призрака – мертвеца, у которого нет могилы, уйти в отставку и снова стать библиотечной крысой? Может, написать обо всем, что он пережил, но так, будто пережил это кто-то другой? Уже не хотелось, ни спиртного, ни пива, и мужчина перебрался из кресла на софу и задумался о том, что, выйдя на пенсию, он уже не сможет переводить своим бывшим женам положенные суммы. Но думать об этом не хотелось, и он расслабился, уставившись в телевизор, где к Кэри Гранту и Кэтрин Хэпберн присоединились Джеймс Стюарт и невысокая соблазнительная негритяночка, с которой он с удовольствием позабавился бы. Тут затрещал домофон, и приземистый человек неуклюже, с усилием поднялся с тахты. Он не сразу понял, что звук этот ничего хорошего не предвещает, и взглянул на часы: два ночи. Но домофон звонил и звонил, и он, ступая тяжело и неуклюже, подошел к нему и снял трубку. Голос у консьержа был раздраженный:
23
Неточность автора: американский поэт Джон Берримэн (р. 1914), лауреат Пулитцеровской премии (1965), покончил с собой в 1972 г.
– Я вам третий раз звоню.
– Извините, я уже наполовину заснул.
– А я заснул совсем, причем очень крепко. К вам курьер. Он почему-то всегда является в два часа ночи.
– Мне очень жаль.
– Мне тоже. Я могу его пропустить?
– У него есть удостоверение?
– Как всегда.
– Пусть поднимается.
Он ждет, приоткрыв дверь так, чтобы видеть коридор, а сам оставаясь за дверью; и вот курьер появляется – в мотоциклетном шлеме и в темных очках, похожий на кожаное насекомое. На шлеме – значок курьерской службы Конторы. Они не обмениваются ни словом, и мужчина не знает, один и тот же курьер приезжает к нему вот уже тридцать лет или разные. Может, кожаные насекомые бессмертны. Мужчина берет конверт, вручает взамен расписку в получении, и курьер уходит. Мужчина смотрит ему вслед – кажется, это один и тот же, походка одинаковая. Наверное, тот же. Почему-то конверты посреди ночи ему приносят только после попойки, и он направляется в ванную, сует голову под струю холодной воды. Потом вытирается – голова трещит от избытка спиртного, и в ней уже роятся мысли о содержимом конверта, брошенного на кровать в спальне. Он зажигает маленькую лампочку и ложится с конвертом в руках. Открыв его, видит в углу привычную надпись: «Совершенно секретно», а под ней стоят слова, которые сразу заставляют его сесть. «Дело Рохаса-5075». В записке Соумса сказано: «Прочитайте это внимательно и разработайте стратегию». Треклятый Соумс! Ведь две недели назад вы отметили окончание этой истории в баре напротив здания ООН. Записка Соумса приложена к письму на пяти страницах, и, прочитав, кому оно адресовано, мужчина сразу забывает о головной боли и, как сокол, набрасывается на письмо.
Миссис Дороти Колберт,
Бригэм-стрит, 435
Солт-Лейк-Сити
Юта
Уважаемая сеньора! Вы ничего не знаете обо мне, поэтому сразу представлюсь. Меня зовут Рикардо Сантос Мигелоа, мне 27 лет, я испанец и живу в Мадриде, на Пласа-Майор, 46, кв. 4-За, индекс 28001. Мы познакомились с Вашей сестрой Мюриэл вскоре после ее приезда в Испанию, подружились, а потом жили четыре месяца вместе – пока она два месяца назад не уехала в Санто-Доминго. Через полтора месяца после ее отъезда я узнал о ее трагической смерти, о том, что тело ее обнаружено в районе Сан-Педро-де-Макорис: ей, по всей видимости, стало плохо и она утонула. Я знаю, что на теле не было следов насилия согласно освидетельствованию судебно-медицинского эксперта и согласно данным анатомического исследования, специально проведенного по требованию Хосе Исраэля Куэльо, доминиканского издателя и знакомого Мюриэл, который был одним из людей, помогавший ей в ее научной работе, осуществлявшейся под руководством Нормана Рэдклиффа, профессора Йельского университета. Я узнал о ее трагической смерти, поскольку, удивленный ее молчанием, – хоть она и ушла, как говорится, «по-английски», – начал разыскивать ее доминиканского знакомого и, наконец, связался с его издательством по факсу. Потом я разговаривал по телефону с Хосе Исраэлем Куэльо и его женой Лурдес Камило де Куэльо, которые мне рассказали, что Вы приезжали туда, чтобы перевезти останки Вашей сестры в Солт-Лейк-Сити и похоронить ее в родовой могиле.
Разговаривая с супругами Куэльо, я уловил тень сомнения в том, что смерть Вашей сестры была результатом несчастного случая. Возможно, Вам неизвестно об этом, поскольку такие подозрения зародились у них уже после Вашего отъезда, и они рассказали о них только после того, как я проявил настойчивость. Возможно, Вы не знаете, что Мюриэл несколько лет занималась изучением жизни, личности и обстоятельств смерти Хесуса де Галиндес, испанского эмигранта, баска, то есть жителя одной из северных провинций Испании, который был похищен в Нью-Йорке в марте 1956 года группой, в которую входили американцы и доминиканцы, после чего перевезен в Доминиканскую Республику, где бесследно исчез. Эта работа была смыслом жизни Мюриэл; работа была для нее важнее всего, важнее вас, важнее меня, и мы сильно поссорились, когда Мюриэл бросила меня и уехала в Доминиканскую Республику, не подождав, пока я решу свои дела на работе, чтобы поехать вместе с ней. Я забыл Вам сказать, что я адвокат, но работаю на довольно ответственной должности в Министерстве культуры Испании.
Супруги Куэльо считают, что смерть Мюриэл связана с рядом загадочных обстоятельств: таинственность, с которой она, оставив весь свой багаж в отеле «Шератон», исчезла через три дня после приезда на остров под предлогом поездки на пляж и необходимости осмыслить обширную информацию, полученную в Санто-Доминго с помощью самих супругов Куэльо и во время встреч с таинственными людьми, которые и вызвали у супругов Куэльо подозрение. Мюриэл им рассказала, что она тайно встречалась – перед своим исчезновением – с полковником Аресесом, который не значится среди доминиканских военных – ни как состоящий на службе, ни как полковник запаса. Не значится он и как владелец фирмы, производящей табачные изделия, а именно так он представился Вашей сестре. Насколько я знаю, Вам об этом говорили, но в то время супруги Куэльо еще не располагали дополнительной информацией, которая усугубила их подозрения. Соблюдая большую осторожность, что вполне понятно, они провели свое расследование – это известные люди в Доминиканской Республике и с большими связями – и выяснили, что в день своего исчезновения Мюриэл покинула Доминиканскую Республику на самолете, вылетевшем в Майами. Эти выводы они сделали, идентифицировав одну из пассажирок, летевшую под другим именем, как Мюриэл, поскольку та была ее точной копией. Этот вывод подтвердили стюардессы; однако в Майами ничего узнать не удалось: трудно предположить, что служащие аэропорта обратили бы внимание на одну из многочисленных туристок, тем более типичную американку, несмотря на то, что она была такая веснушчатая, чем я всегда ее поддразнивал. Если Мюриэл уехала в Майами, а тело ее нашли на побережье, неподалеку от Санто-Доминго, возникает ряд вопросов, которые не выходят у меня из головы, с тех пор как я все это узнал.
Я мог бы успокоиться и вспоминать те прекрасные месяцы, что мы прожили вместе с Мюриэл, ее духовное влияние на меня. Она была красивой женщиной, и красота ее шла изнутри, из души, хотя тогда я еще не отдавал себе в этом отчета; я не понимал ее внутренней чистоты, непорочности, чистоты праведников, – это слово Мюриэл так часто употребляла, когда говорила о других, но оно так точно отражает ее суть. Но я не намерен успокаиваться и жить воспоминаниями, поэтому и пишу Вам о моих планах. Я попросил длительный отпуск на работе, и если этого времени мне не хватит, я все равно продолжу то, что собираюсь начать. Завтра я вылетаю в Санто-Доминго, где меня ждут супруги Куэльо, и там, на месте, мы с ними обсудим ситуацию. Мы готовы представить свои обвинения и потребовать проведения расследования, хотя было бы удобнее, если бы этого потребовали Вы, или поддержали мое требование: ведь Вы – ближайшая родственница Мюриэл. В любом случае я намерен идти до конца, чего бы мне это ни стоило. Я уже рассказал об этой ситуации с моим начальством, а кроме того, с людьми, занимающими определенное положение в Министерстве безопасности и в Министерстве иностранных дел Испании, и получил поддержку, хоть и прохладную. Я поговорил и с моими друзьями и: средств массовой информации Испании, попросив их пока ничего не писать, но если в ходе нашего расследования мы что-нибудь выясним – а мы полагаем, тут есть что выяснять, – устроить скандал, которого заслуживает такое грязное дело. Я не очень умею выражать мысли на бумаге – вот Мюриэл прекрасно это делала, она умела передать свои мысли, и поэтому я воспользуюсь ее выражениями. Я хочу сказать Вам, что я понял смысл мученической смерти Мюриэл: без таких людей, как она, все мы, остальные, прозябали бы. Есть люди, которым дано быть лучше других.
Приехав в Санто-Доминго и разобравшись в ситуации, я сразу свяжусь с Вами. Возможно даже, я позвоню Вам раньше, чем Вы получите это письмо, но я хочу письменно заявить, что я начинаю действовать. Самое прекрасное воспоминание, которое я храню о Мюриэл, – воспоминание о том дне, когда мы поехали посмотреть маленький памятник Галиндесу в его городке, Амуррио, на вершине холма, который называется Ларрабеоде, где стоит небольшая стела и больше почти ничего нет. «Чтобы как-то выйти из положения», – сказала Мюриэл. Она стояла там, наверху, и ветер раздувал ее юбку, а она думала об этом несчастном человеке. Она казалась героиней трагедии, которую подталкивали к ее судьбе те же ветры Амуррио, что подталкивали и Галиндеса. Именно тогда я понял, что она никогда до конца не станет моей, иными словами, простите меня за откровенность, я никогда не стану мужчиной, который сможет удержать ее. Я ревновал ее и в тот вечер – весь вечер – вел себя как последний дурак. Это очень личные чувства, и если я пишу Вам о них, то потому что Вы связываете меня с Мюриэл, что у Вас с ней общее прошлое, которое мне хотелось бы разделить.
С глубоким уважением,