Гамбургский счет (статьи – воспоминания – эссе, 1914 – 1933)
Шрифт:
Слитными, зараз рожденными, были другие стихи, которых он не любил.
Например, стихи в «Новом сатириконе» о кинематографе.
Прекрасные стихи неожиданного дыхания.
И узнал потом стихотворные обрывки и архитектурное великолепие стихов Мандельштама в его прозе. Шум времени.
«Шум времени». Простая проза.
Вот отрывок из нее:
«Петербургская улица возбуждала во мне жажду зрелищ, и самая архитектура города внушала мне какой-то ребяческий империализм. Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами
Помню также спуск броненосца «Ослябя», как чудовищная морская гусеница выползла на воду, и подъемные краны, и ребра эллинга.
Весь этот ворох военщины и даже какой-то полицейской эстетики пристал какому-нибудь сынку корпусного командира с соответствующими семейными традициями и очень плохо вязался с кухонным чадом средне-мещанской квартиры, с отцовским кабинетом, пропахшим кожами, лайками и опойками, с еврейскими деловыми разговорами»(«Ребяческий империализм», в кн. «Шум времени». Л., 1925, с. 12).
Здесь можно узнать:Над желтизной правительственных зданийКружилась долго мутная метель,И правовед опять садится в сани,Широким жестом запахнув шинель.Зимуют пароходы. На припекеЗажглось каюты толстое стекло.Чудовищна, – как броненосец в доке, —Россия отдыхает тяжело.
Этот мир – чужой. Второй мир – «хаос иудейский» – Мандельштам описал замечательно только в прозе, в стихах он его почти не тронул.
Только в прозе он описал мир Тенишевского училища, мир кипяченой воды и попыток на английское воспитание.
«<…>воспитывались мы в высоких стеклянных ящиках, с нагретыми паровым отоплением подоконниками, в просторнейших классах на 25 человек и отнюдь не в коридорах, а в высоких паркетных манежах, где стояли косые столбы солнечной пыли и попахивало газом из физических лабораторий. Наглядные методы заключались в жестокой и ненужной вивисекции, выкачивании воздуха из стеклянного колпака, чтобы задохнулась на спинке бедная мышь, в мученьи лягушек, в научном кипячении воды, с описанием этого процесса, и в плавке стеклянных палочек на газовых горелках»(«Шум времени», с. 43).
Мир описывает в своей прозе Мандельштам спокойно, с почти незаметным для него презрением, очень точно, и все же эта книга попутчика двух чужих, разно идущих миров.
«Египетская марка» – книга, составленная как будто из кусков, как будто нарочно разбитая и склеенная, обогащенная приклейками.«Я не боюсь бессвязности и разрывов.Стригу бумагу длинными ножницами.Подклеивая ленточки бахромкой.Рукопись – всегда буря, истрепанная, исклеванная.Она – черновик сонаты.Марать – лучше, чем писать.Не боюсь швов и желтизны клея.Портняжу, бездельничаю.Рисую Марата в чулке.Стрижей»(«Египетская марка». Л., 1928, с. 41).
Между тем куски слиты. Музыку описывал Мандельштам в «Шуме времени», музыку в Павловске, музыку в Дворянском собрании – концерты Гофмана и Кубелика.
В «Египетской марке» есть герой, неудачник Парнок.
Молится Мандельштам:
«Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него.
Ведь и я стоял в той страшной терпеливой очереди, которая подползает к желтому окошечку театральной кассы – сначала на морозе, потом под низкими банными потолкамивестибюлей Александринки. Ведь и театр мне страшен, как курная изба, как деревенская банька, где совершалось зверское убийство ради полушубка и валеных сапог. Ведьи держусь я одним Петербургом – концертным, желтым, зловещим, нахохленным, зимним»(«Египетская марка», с. 40).
Мандельштам не похож на своего героя. Он лучший человек своего времени, настоящий человек той культуры, которая создала и его и. по-иному, Пастернака.
Он описывает петербургские самосуды между Февралем и Октябрем. Так видит предоктябрьский город, так видит куски его.
А сюжет вещи? Его разгадать легко, взяв родословную героя Парнока.
«Впрочем, как это нет родословной, позвольте – как это нет? Есть. А капитан Голядкин? А коллежские асессоры, которым «мог господь прибавить ума и денег»? Все эти люди, которых спускали с лестниц, шельмовали, оскорбляли в сороковых и пятидесятых годах, все эти бормотуны, обормоты в размахайках, с застиранными перчатками, все те, кто не живет, а проживает на Садовой и Подьяческой в домах, сложенных из черствых плиток каменного шоколада, и бормочут себе под нос: «Как же это? без гроша, с высшим образованием?»(«Египетская марка», с. 62).
Это можно раскрыть. У господина Голядкина, героя Достоевского из повести «Двойник», был удачляивый соперник, он же двойник, стекф, как говорили в 30-х годах.
Еще тут упомянут Евгений из «Медного всадника». Он хотел ожить потом в «Спекторском» Пастернака.
У Парнока есть двойник, ротмистр Кржижановский.
Он удачливый человек этого мира.
Он увозит визитку Парнока, и рубашки Парнока, и женщину Парнока, потому что он в этом мире свой.
Память у Парнока бесприютная.
«Память это больная девушка-еврейка, убегающая ночью тайком от родителей на Николаевский вокзал: не увезет ли кто?»
А уезжает соперник:
«В девять тридцать вечера на московский ускоренный собрался бывший ротмистр Кржижановский. Он уложил в чемодан визитку Парнока и лучшие его рубашки. Визитка, поджав ласты, улеглась в чемодан особенно хорошо, почти не помявшись – шаловливым шевиотовым дельфином, которому они сродни покроем и молодой душой.
Ротмистр Кржижановский выходил пить водку в Любани и в Бологом, приговаривая при этом – суаре-муаре-пуаре – или невесть какой офицерский вздор»(«Египетская марка», с. 68 – 69).
Тут победа над этим чужим двойником, конечно, не в стилистическом превосходстве и не в том, что понимаешь музыку.
Понимание музыки, и литературы, и архитектуры – это все способы компенсировать себя за то, что у тебя уносят твою визитку.
Мандельштам строит свой мир.
Элементы реального в «Шуме времени» сильны и ироничны. Ич меньше в «Египетской марке».
Сейчас Мандельштам строит мир из цитат.
Как будто потеряна надежда на построение, остались опять обломки.