Гамбургский счет (статьи – воспоминания – эссе, 1914 – 1933)
Шрифт:
«Из кроватки смотрю: на букетцы обой; я умею скашивать глазки; и стены, бывало, снимаются: перелетают на носик» (с. 55).
«Я умею скашивать глазки (смотреть себе в носик): и стены, бывало, снимаются» (2-я книга, с. 39).
Скашивание глаз не просто игра, а снимание вещей с места, разрушение «строя», переход, возвращение в «рой». Иногда связь «роя» и «строя» взята нарочно парадоксальная: младенец на горшке – «стародавний орфист», кашка «обманула» его, и он созерцает «древних гадов» и видит «метаморфозы вселенной» (с. 53).
Белый
У него мальчик видит (подробно) устройство человеческого черепа внутри, видит полуэлипсисы и строит ряды, не реализующие метафору, а развеществляющие слово.
Общее строение произведения, однако, отдает доминанту одному из заданий. Антропософская вещь, написанная Белым в самый разгар антропософских увлечений, все больше превращалась в автобиографию.
VI
«Преступление Николая Летаева» продолжает «Котика Летаева» и, отчасти, дублирует его.
Если следить по фабуле, то кажется, что начало одной вещи перекрывает конец другой.
С этой точки зрения «Николай Летаев» – вторая редакция «Котика Летаева».
Сам Андрей Белый, показаниям которого я доверяю мало, полувраждебно смотрит на «Николая Летаева». В «Записках чудака» Белый иронизировал над романной прозой, в предисловии к «Летаеву» он подтверждает иронию и как будто относит ее к данному произведению. Вот это место:
«Не скрою: могу… в прежнем стиле преподнести ему»– читателю –«утончения контрапунктов из образов и красиво отделанных фраз…: бэби, барышню и овечку»– так писал я в «Записках чудака»… Преподношу!» (с. 24)
«Николай Летаев», по Андрею Белому, – духовное молоко, «пища для оглашенных».
Посмотрим, что преподносит оглашенным Андрей Белый.
Но не верьте писателям, у них психология ходит отдельно и досылается к роману особым приложением.
Часто писатель в стихах отрекается от стихов, в романе – от романа. Даже в кинематографе иногда появляется на экране реплика героя: «Как красиво, совсем как в кинематографе». И утверждение иллюзии, и обострение ее, и отрицание ее – все прием искусства. Объективно, конечно.
А что писатель отрекается от одной из своих вещей или предпочитает ей другую, тоже ни для кого не обязательно.
Конечно, толстовцам интересно, что Лев Толстой сказал кому-то, что его лучшая вещь – «Письмо к индусу». И для нас это очень любопытная толстовская демонстрация.
«Николай Летаев», вероятно, сменил «Записки чудака» и вытеснил (отчасти) «Котика Летаева» в порядке внутренней борьбы автора, а не является уступкой оглашенным.
По строению «Николай Летаев» обращает наше внимание тем, что в нем больше выражен мемуарный характер – больше событий. Выдвинуты отец и мать. Они существуют уже самостоятельно, уже построены вне Котика. «Рой» отроился. Может быть, в связи с этим изменился язык произведения в сторону просачивания в него (при убыли образной затрудненности) затрудненности чисто диалектной. Остранены уже не образ, а слово.
Приведу несколько примеров.
Для убедительности (в густоте) возьму их с двух страниц.
«<…>за стеклами – там, где туман,висене?цоловянный, упалперепорхомснежинок, сварившихся в капельки, –се?янец-дождик пошел:моргасинник!Уже сжелобов-водохлебов вирухаетводнаяталь<…>» («Зап. меч.», 1921, с. 62).
«Тут мама не выдержит: и оправляя тончайшую выторочь лифа, она мелюзит:
«– Что ты, право, какой-то дергач, задергушишь – чужое!<…>Ты –долдонишь, долдонишьмое, то же самое, какдроботунья!»и так далее (с. 63. Курсив мой. –В. Ш.).
К этим словам иногда приходится давать ударения, иногда автор их незаметно переводит в тексте.
«Да ибабне?тнепристойность, осклабится весь и покажет«лалаки»свои (это, знаю я, дёсны: так бабушка их называет),гогочет-кокочет, заперкает,выпуститлётноеслово<…>» (с. 68. Курсив мой. –В. Ш.).
Сам Андрей Белый отчетливо понимает «словарность» своего языка. Привожу пример:
«<…>открылося мне из бабусиных слов.
– «Он – бузыга!»
А что есть «бузыга»? У Даля – найдешь, а в головке – сыщи-ка!» (с. 69).
В отношении языка Белый движется здесь в сторону Ремизова. Белый мимоходом отмечает, что он заимствовал слово «урч» у А. Ремизова (с. 143).
У Андрея Белого сейчас все заимствуют, иные прямо, другие через третьи руки; здесь любопытно, как серьезно относится сам автор к слову, взял – и оговорил.
Котика распинают; ведь ссора папы с мамой взята в космическом масштабе, а слово все же отмечено, потому что оно – из игры мастерства, значит – всерьез, и здесь никаких чудес показывать нельзя.
Мир стал – нет «роя». Но Белому, как художнику, для неравенства вещей нужно инобытие мира. Инобытие мира в этом произведении дано как всеобщность явления.
Я сейчас сравниваю и нуждаюсь во внимании читателя. Я буду сравнивать несходное и не зависящее друг от друга.
У Льва Толстого есть такая манера – указать какую-нибудь особенность предмета, а потом сказать, что так всегда. Покойник лежит так, как всегда лежат покойники; толстый человек, как все толстые люди и так далее. Деталь дается одновременно как частная и как общая и ощущается в этом противоречии.
В «Котике Летаеве» папа расширен до Сократа, до Моисея, а ссора папы с мамой – предвечная ссора. А трагедия людей – борьба их «за этакое такое свое», которое является сперва шутливо, а потом оказывается основным.
Папа Бугаев дан бытовым и комичным, и тем сильнее отстает «этакое такое свое» в нем от его ряда Сократов, Конфуциев, с которыми он связан.
А между тем «такое вот этакое свое» – это слова Генриэтты Мартыновны, неразвитой немочки, фраза сказана про какого-то немчика.