Гамлет шестого акта
Шрифт:
— Это паллиатив. Я обычно говорю это, чтобы не шокировать людей.
Доран усмехнулся.
— Вы уже столь часто шокировали меня, Кристиан, что я без труда вынесу ещё один шок.
Коркоран посмотрел в землю и некоторое время молчал. Потом проговорил.
— Я рассказывал вам, что мы с коллегой оказались год назад в монастырской больнице. Там я познакомился с лекарем — братом Гаэтано. Его настоящее имя — Эдмондо Карачиоло. Это одна из древних фамилий Италии. Он, я говорил вам, многому научил меня. Незадолго до того, как нам пришла пора уезжать, к нему привезли под вечер мальчонку, упавшего с дикой груши, и старика с приступом астмы. Он врачевал их до полуночи, но вот все больные заснули… Я наблюдал за ним… Он вышел в монастырский садик, где были привязаны к изгороди два ослёнка, а около стены лежали несколько охапок соломы, бросил на них свой плащ и лег… Когда я вышел в сад, он уже
Я не спал до утра. Наутро мы уезжали… Я говорил вам, что не встречал среди ровесников друга… Но этого человека… Я сбивчиво проговорил ему на прощание несколько слов благодарности. «Grazie, amico mio» Мне так хотелось, чтобы в ответ он тоже назвал бы меня другом… Я загадал, что тогда непременно вернусь сюда — и навсегда…
— Но он этих слов не произнёс?
— …Нет. Этих не произнёс… — лицо Коркорана было, однако, мечтательно и странно нежно. Он тихо вздохнул. — Вместо этого — я здесь. С влюблёнными педерастами, со вздорными дурочками, с братом, ненавидящим меня до дрожи и завидующим мне, с гильденстернами и розенкранцами… «Sie haben mich gequalet, geargert blau und blass, die Einen mit ihrer Liebe, die Andern mit ihrem Hass…» [6] — вяло пробормотал он строчку из немецкого поэта. — Я давно сформирован и различаю в себе зов Божий и искушения дьявольские. Меня влечёт туда не искус, но призвание, Доран.
6
«Они меня истерзали, сделали смерти бледней —
Одни своею любовью, другие — враждой своей…» (нем.)
— Но, стало быть, всё же католицизм?
— Христос, Доран, Христос. Он находит вас там, где это угодно Ему, а не там, где это удобно вам. Этот мир отвернулся от Христа, и к теперь к Христу придёшь, только отвернувшись от мира.
— Помилуйте, похоронить себя в Богом забытом итальянском селении! С такой внешностью, одарённостью и состоянием?
— Да поймите же, Доран, во-первых, похоронить себя в лондонских клубах и в семейке ничуть не лучше, а, во-вторых, мне нельзя здесь оставаться. Подобные мне опасны на людских путях. Вы ещё этого не поняли?
— Мистер Кемпбелл и мистер Морган говорили о чем-то подобном. Но Нортоны опасны сами для себя…
— Рад, что вы начитаете это понимать. Но я — воистину дурной искус для весьма многих.
— И ваше решение твердо? Монашество?
Коркоран вздохнул.
— Нет. Это путь, с которого нет возврата. Я чувствую себя любимым Господом. Господь со мной. Но и сейчас бывают дни страшной богооставленности, ужасных сомнений, искушений запредельных. Что будет там? Глупо думать, там — покой духа. Это бой с дьяволом, а готов ли я? Вы же видите, я не тороплюсь, не делаю нелепых жестов, невозвратных движений. Это не минутный порыв: оно зреет во мне уже годы, я чувствую призвание к одиночеству и, кажется, посвящен Господу. Но страх… Гаэтано говорил, что уходит каждый второй. Уйти я уже не смогу, но боюсь остаться в монашестве, дабы не нарушить обеты, при этом кляня судьбу. При надрыве — смогу ли я переломить себя? Ошибка может иметь для такого, как я, роковые последствия, дав обеты, а затем поняв, что монашество мне не по силам, я всю оставшуюся жизнь буду чувствовать себя искалеченным. Гаэтано убедился, что это его призвание, только после долгого искуса, постриг был не началом его монашеского пути, а итогом семилетнего испытания. Он говорил, что был холоден и мало думал о женщинах в миру, но в монастыре от напряжения плоти год едва не бился головой о стены, что ни в грош не ставил свои знаки власти в этом мире, но за стенами монастыря его настигли горестные сожаления о них, искусы были тягостны и суровы. Монашество — удел избранных. Но избран ли я? Как не переоценить себя? Я боюсь, Доран.
Доран молчал.
— Но… здесь, — Коркоран уставился в землю, — не знаю, как объяснить. Такие, как я, не нужны здесь, в этом мире. Мы — иные.
Чедвик говорил, что я его усиливал. Хотелось бы верить. Но слишком многих я… я не люблю мистических аналогий… Но из некоторых людей я словно вытягиваю душу, выматываю их и изнуряю. Говорю же вам, я опасен на людских путях. Меня называли вампиром. Это чушь — мне не нужна чужая гнилая кровь, но вокруг меня много трагедий. Ведь Чедвики — редки, а Нортоны — общее правило.
При этом я сам порой не знаю, куда девать себя. В Риме и Болонье говорят о служении людям… Вздор. Наука может лишь поднять уровень комфорта задницы человечества, она позволит доехать из Рима в Лондон втрое быстрее, чем ныне, даст возможность продлить человеческое бытие, — но она никогда не сделает из мистера Кемпбелла приличного человека, не излечит братца от жадности, не одарит мистера Нортона самоуважением и не прибавит ума мисс Морган. В итоге бесчисленные подлецы, педерасты, пустые, корыстные ничтожества и дурочки будут, как одержимые, носиться по свету, жить в комфорте и уюте, заботясь о продлении своей никчемной жизни. Служение людям… Нетрудно любить Христа, отдавшего за тебя свою жизнь. Но как любить во имя Его тех, кто порочит имя Божье одним своим смрадным присутствием в этом мире?… Это для меня неразрешимая апория, Доран, — он горько усмехнулся. — И все же туда, в Пьемонт, я стремлюсь не от мерзости мира, Доран, ибо я сильнее мерзости мира, но к Господу… Там я видел свет, какого нет нигде в мире. Я думаю о долгом послушании в миру, работе вместе с Гаэтано, работе в Болонье, и может, к сорока годам…
Доран вздохнул. Мистер Коркоран, что и говорить, на свой счёт не заблуждался. Но Доран не хотел расставаться с этим человеком, тоже усиливавшим его, хотя не мог не понять его правоту.
…Как-то они направились на рыбалку. Доран признал, что мистер Коркоран — удачлив. Пятифунтового голавля он, правда, в ручье не выловил, но клевало у него непрестанно, и садок его быстро наполнился. Воспользовавшись его добродушным настроением, Доран поинтересовался:
— Вы сказали, что хотели избавиться от мисс Нортон вовсе не потому, что она была навязчива. Так почему же? Почему вы вообще хотели все рассказать и — обречь её на неприятности?
Мистер Коркоран опустил удочку и задумался, глядя на приречные камыши.
— Постарайтесь понять меня, Патрик. Вы пеклись в этой истории о том, чтобы избавить от неприятностей девушку… Девушку, которая, нисколько не колеблясь, без стыда забирается в спальню джентльмена среди ночи, девушку, которая вероломно и низко поливает грязью свою ближайшую подругу, рассказывая самое дурное, что знает о ней, девушку, готовую похоронить родного брата при трёх дорогах, и вообще — выбросить его тело псам, лишь бы добиться вожделенной цели — заполучить в мужья богатого и красивого джентльмена. Вам не кажется, Патрик, что эта девица нуждалась в… некотором вразумлении? В очищении её столь рано искажённой и сильно перекошенной души? Скандал привёл бы к тому, что от неё начали бы шарахаться в обществе — ни одна разумная мать не позволила бы сыну жениться на подобной особе — сестре самоубийцы и содомита. Это заставило бы её задуматься — что стоит порядочность? Что есть честь? Может быть, она опомнилась бы. Одиночество вразумляет. Если же и это не заставило бы её поумнеть и образумиться — значит, порча разъела эту душу окончательно. Но вы пошли по пути легчайшему и грешному — всё покрыли. В Лондон уехало ничтожное, пустое, развратное, подлое и озлобленное существо. Вы милосердны, Патрик, но вы увеличили количество зла в мире, — он грустно взглянул на мистера Дорана. — Я не осуждаю — просто констатирую.
Доран был подлинно поражён.
— Помилуйте, Коркоран! Эта девочка… Почти ребёнок…
Мистер Коркоран окинул его долгим взглядом, в котором читались дружелюбие, жалость и насмешка.
— Это вы почти ребёнок, Доран, несмотря на зрелые годы и здравомыслие. Я видел её глаза, когда она стояла у моей постели. Это были глаза Мессалины. Проходя мимо неё, я опускал очи, как семинарист, идущий мимо ночного заведения. И это притом, что застенчивостью не отличаюсь.
— Бога ради, что вы говорите?…
— Разумные вещи, Патрик, разумные вещи. Вспомните себя. Вы обмолвились, что вам отказали. Эти четырнадцать лет одиночества сделали вас хуже? Глупее? Нет. Вы набрались ума и созрели. Зачем же отнимать у другого шанс поумнеть? Не бойтесь бед и ударов судьбы — они посылаются нам во спасение и вразумление.
Они собрали снасти и двинулись к дому. Коркоран лениво продолжал.
— Моё сиротство научило меня разбираться в любви и людях, мое одиночество заставило мыслить, унижения и обиды, испытанные в детстве, закалили меня. Я жалею, что помощь дяди не дала мне узнать вкус нищеты — это тоже пошло бы мне на пользу… Горе делает нас людьми, Доран, а ваше «всепрощение» — просто потворство мерзости…